Это была не боль, нет, но вой ветра, клокочущий водоворот Хроноса.
Где-то рядом, то ли в нижнем ярусе, то ли за поворотом каменного лестничного винта, я отчётливо услышал латинскую молитву. Вернее — несколько молитв, потому что сорванный женский голос, произносящий их, звучал очень быстро, в почти припадочном темпе, в лихорадке. Слух выхватывал из этого судорожного потока куски «Богородицы…», «Кредо…» и ещё каких-то молитв.
Но самое страшное, что Башня внутренне преобразилась. Она превратилась в гулкую пропасть; я стоял посреди корпуса, там, где кончался винт лестницы, — сверху было пусто — рухнули сгнившие балки, рухнули, заросли травой, стали землёю, и там, внизу, лежали какие-то мужчина и женщина, и слышался шёпот: «Милый…»
Но в то же самое время по ярусам Башни, не просто существующим, а заполненным, забитым до отказа всякими редкостями, спускалась процессия из трёх человек, и слышался такой разговор:
— Ну и темень…
— Осторожнее, Анна Андреевна…
— О Господи! Я, кажется, сломала каблук…
И вот тогда я с полной очевидностью понял, что Параллельное Существование скрутило меня. И раньше такое бывало, но не в таких же масштабах! Это уже было не раздвоение, а растроение, расчетверение личности. Я попал в сатанинский клубок Времени, который крутил и мотал меня как хотел.
Ибо там, внизу, на площадке, заросшей дикой травою, где чувствовались невидимые подземные ходы с костями и сокровищами, на той площадке, где лежали те двое — завершалось девятнадцатое столетие, ведь тогда этажи ещё не успели восстановить.
Меж тем те трое, что спускались, шли где-то между 1934 и 36 годами, поскольку именно в это время в Башне находился музей и хранились всякие редкости, в том числе и портрет ужасной полячки.
И одновременно слышалась латинская молитва, и я сильно подозреваю, что это снова была она — безысходный изумрудный призрак, бесконечно мучающий меня своим польским бормотанием. И если это было так, то, значит, сюда примешивалась ещё чёрт знает, какая бездна лет.
Понимание иссякло, я уже не мог себя контролировать. Хотелось кричать, но горло перехватило.
И тут всё разом поехало, сдвинулось, и сгинуло. Повеял горячий ветер, и вовне, вдалеке, снаружи Башни, увидел я не-Коломну. Это была выжженная солнцем, вытоптанная конями и пехотой пустыня, и только вдали, наверное, там, где должна была виднеться Коломенка, но немного дальше, — текла полувысохшая под неистовым жаром речка и вились около неё зелёные деревца.
А ближе к Башне, если прищурить глаза, можно было различить мчащуюся на полёт стрелы от стен колесницу, к которой было привязано что-то, волочащееся в пыли. И это что-то наполняло меня нестерпимой болью. Шевельнулась трава в гранитных, (а не кирпичных!), расселинах, ветер донёс дыхание душистой смолы и…
О Троя, Троя! Где вольные волногривые стада твои?
Дальше был обморок, или, точнее, — новый провал, потому что я не помню, как оказался на Соборной площади — то ли через Брусенский монастырь, то ли по Косой горе.
Собор Успенский — кирпично-каменный, изрезанный змеиными трещинами допотопный чудовищный зверь, оставался слева от меня, за спиной; шатаясь, я уходил от него, и слышался солёный йодистый воздух Среднеземноморья.
Кремль топорщился античными колоннами, итальянской готикой, шуршал латинскими свитками, пришепётывал по-гречески.
И вот, когда я доковылял до Крестовоздвиженского храма с его ионическими палладианскими колоннадами-крыльями, и поворотил уже назад, к дому, по Щемиловке, скорее вон из Кремля, — ОН меня остановил.
— Погодите-ка. Успеете ещё домой.
Мурашки побежали у меня по спине, но какие-то особенные, как будто прокатывали снизу вверх валиком, утыканным тысячами ледяных игл.
— Кто запечатал вам уста, юноша? Это странно! По ночам вы занимаетесь магией, зажигаете огни, приносите жертвы подземным Богам, плачете, почему к вам никто не приходит. Ну вот, Я пришёл. И что же? Вместо радостной встречи — какое-то одеревенелое молчание.
Я вгляделся…
Он был невидим. Но, что самое интересное, — я при этом совершенно ясно видел стройного, позолоченного загаром мужчину лет 35-ти, обнажённого, хотя на нём мерцали хитон и плащ. Они тоже были невидимы, наверное, отсюда и рождалось впечатление обнажённости.