Выбрать главу

Его взволокли на несколько ступенек, в дом. Таксист, еще кто-то. Хотелось извиниться, что напакостил. Вставьте это мне в счет. Но выходил только кашель. А вот и старый приятель, психоаналитик. Кажется, не очень-то он рад меня видеть.

Уложили на койку. Вокруг суетились. Свет. Голоса. Кто-то вызывал «скорую». Немедленная операция, а потом много чего еще, не разобрать. Вот — губками промокают лицо.

Ну, слава Богу, думал Эдвард, уж они меня сообща-то разделают под орех.

Книга вторая 1920

I

С ногами примостившись на мягком кресле в углублении окна, щекою вжавшись в дубовый ставень, Лили думала: как я устала. Как я смертельно устала.

Был уже двенадцатый час. Кент, на козлах виктории, кружил, кружил, секундной стрелкой вокруг песочных часов. Тяжело давило сырое, жаркое августовское утро. Пар шел от верхушек вязов. Жужжанье дальних мельниц, неслышное, на все вокруг навевало сон.

Лили думала: и так это будет всегда. Пока не умру.

Прямо за низиной, куда выходило другое окно спальни, в тылу дома, тоненько, отчаянно, грустно свистнул паровоз. У нее горло перехватило от тоски, на глаза навернулись слезы. Мысль о смерти должна бы меня только радовать, она подумала. И сама растрогалась. Всхлипнула даже разок — больше не получилось. Утерла глаза. Но, едва отложила носовой платок, опять потекли по лицу слезы.

В этом году все чаще, когда одна, взяла манеру плакать. Так легко теперь это получается, в привычку вошло. А раз это дурная привычка, с ней надо бороться. Кто-то, а может, и сразу несколько человек, поучают: надо быть храброй. Храброй. Легко сказать. Слово утратило смысл. Звучит прямо по-идиотски. С какой стати, зачем, чего ради мне надо быть храброй? Кому это важно, я храбрая или нет? Я совсем одна. Никто меня не понимает, всем все равно. Слезы выступили на глаза, потекли по щекам, вниз, на платье — ну и пусть, и пусть. Пока еще шла война — дело другое. Тогда храброй быть стоило. Когда еще шла война, мое горе имело смысл. Нас таких были тысячи. Тогда мы как-то сплотились, как-то поддерживали друг друга, что ли. Тогда была ненависть, тогда был патриотизм. Карикатуры в газетах, по стенам плакаты, плакаты. Правда, все эти матери и вдовы, ну, или почти все, и поныне живы — это нельзя забывать. А-а, но теперь мы не в счет, вышли в тираж. Нет, наша песенка спета. Уже новое поколение подросло.

И как вспомнила про это новое поколение, жадное до новой жизни, до новых удовольствий, с их этими новыми понятиями о том, как надо, видите ли, танцевать, как одеваться и как вести себя в гостях за чаем, да, и они ведь всегда готовы потешаться над тем, чему так радовались, чем так упивались девушки девяностых, — как вспомнила про это новое поколение, сразу почувствовала уже не укол нежной грусти, а грубый тычок тоски. Да, жить приходится в новом, непонятном мире, докучной, лишней и чужой, в окруженье врагов. Стара, устарела, сброшена со счетов. Ведь и сама, бывало, в школе подхихикивала с подружками над не первой молодости классной наставницей.

«Постарайтесь жить ради вашего мальчика», — кто-то написал. Милый Эрик, Лили подумала механически. Всегда так о нем думала: «Милый Эрик»; прямо как отдался в ушах произносящий эти два слова собственный голос. Нет, никто, никто ничего никогда не хочет понять. Ну как, ну как я буду жить ради Эрика, если по восемь месяцев в году он далеко, невесть где; у себя в школе? И он такой еще кроха был, когда убили Ричарда. Никогда мы с ним не разделим горя.

Тем не менее, можно постараться воскресить хоть какие-то сценки из детства и отрочества Эрика. Вот он, бежит по саду, в такой же августовский день, пятилеточка, — красный костюмчик, очечки малюсенькие. Бедный Эрик. Бедняжечка. Всегда был до того некрасивый. Ну ни капельки не напоминает Ричарда. Может, разве что, на дорогого Папу чуть-чуть похож. Лили нежно улыбнулась сама себе и глянула в окно. Кокарда на черном блеске высокой Кентовой шляпы все так же кружила, кружила секундной стрелкой вкруг солнечных часов. Ах, мы же опаздываем, опаздываем. И тут еще другое про Эрика вынырнуло: в форменой курточке приготовишки своей школы едет на новеньком велосипедике, очки другие, теперь окончательно уж безобразные — как-то так особенно выкрученные, чтоб не давили на переносицу.

Конечно, милый Эрик мне всегда, всегда будет самой большой радостью, самым большим утешением. И с каждым годом он будет взрослеть, мужать, все больше будет способен скрашивать мое одиночество. Ах, как опять сердце сжалось. Скрашивать одиночество! Как компаньонка. Чтоб вязание держать. Нет, это не жизнь. Чуть вслух не закричала. Не жизнь. Все к тебе добры, говорят ласковым голосом, прикидывают, что бы сказать такое, тебя развлечь. Не жизнь. Она встала, подошла к другому окну. Глянула через долину, вдаль, на горы, убегающие к Йоркширу, на трубы белилен на речном берегу и на этот кошмар, который портит весь вид: новый санаторий для туберкулезных детей из трущоб Манчестера. «Вот кошмар», — она прокричала свекру, и тот, как водится, хмыкнул.