Они обе прямо невероятно его обожают, думала Лили. И каким же особенным он наделен достоинством — при одной мысли даже гордость охватывает. Это достоинство прирожденное, неотторжимое, от внешних обстоятельств почти не зависит, недаром же им так прониклись эти две женщины, которые последние пять лет, после того легкого удара, моют Папу, одевают, ходят за ним, как сиделки. Вот, катит виктория по ровной, голой части парка — совсем пустой, разве что куст вдруг встанет, сверкнет прудок, а он сидит себе, вот вкатили в аллею: дубы, ясени, буки, — а он сидит себе, улыбается, по-хозяйски довольный, ни на что не глядит, и край пледа уже подпаляет сигара. Улыбнулся, когда она с улыбкой осторожненько плед отстранила. Руку ему пощупала: не окоченела ли. Он хмыкнул.
Тут ни одно дерево не вытягивается в полный рост, потому что парк, хоть в низине, чуть ли не на болоте, все же расположен выше уровня Чеширской долины и продувается ветром с моря; зимой так прямо ураганы бушуют; даже сегодня дует слегка. Есть у Папы любимая байка про то, как он, когда еще пускался в недальние прогулки, встретил однажды в парке американца, морского капитана. Морской капитан понятия не имел, что забрался в чужие владенья. Он сюда ходит каждый день, он сообщил, подышать воздухом. Тут, он объяснил, озоном пахнет. Лучший воздух во всей нашей средней полосе. Бывает же нахальство у людей. Вот ясенек, в тот год посадили, когда Эрик родился; а там, чуть подальше, отсюда не видать, другой, посадили в день свадьбы. И, нарочно себя мучая, Лили стала вспоминать день, который был еще раньше, день, когда впервые увидела Холл. Стояла весна. И, закрыв глаза, ухитрилась, на одну минутку, представить себе парк и дом, как они тогда на нее глянули, — совсем не те, что теперь, но, в сущности, те же, всего-то и разницы, что вокруг солнечных часов были цветочные клумбы, да не срубили еще смоковницу в глубине сада. Пустяшная разница, да, и лучше не думать о прочем, что было, то быльем поросло, и уже не вернешь, не вернешь.
В тот вечер Лили, в халатике, встав на коленки, локтями опершись на туалетный столик, поправила свечи по обе стороны зеркала. Открыла шелковый бювар и продолжила письмо к тетушке:
«Сам дом елизаветинский отчасти…»
Прервалась, погляделась в зеркало. В глазах плясали несчетные блестки свечного пламени. Глаза сияли счастьем. Стекали на плечи яркие волосы, щеки пылали. Какой день! В дневнике — она новый завела — отводилось на каждый день по странице, и была такая детская дурь — не выходить за эти рамки, вот почерк и делался то тесней, то просторней. Уж в такой-то вечер, конечно, придется писать поубористей.
«Сам дом елизаветинский отчасти». Лили вгляделась в зеркало, в густые тени огромной, важной гостевой с высокоспинными креслами, обитыми кретоном с таким крупным, крупным рисунком. Яркий огонь в камине — для уюта, для настроенья развели, конечно, не то чтоб погода требовала — этих теней не разгонял, только делал их странными, фантастическими. И был еще деревянный резной экран, смешной, прелестный, прямо привет от ранних викторианцев. А на каминной полке немыслимые фарфоровые китайские овечки с китайским густым руном — об них можно спички зажигать.