Выбрать главу

— Любовь.

— Как вы это сказали! Как это понять?

— Так, как сказано. И — ни слова не прибавлю. (Молчит. Не сводит глаз, не подымаю своих.)

Я:

— Дайте адрес, чтобы в случае, если…

— Вы не знаете нашего адреса?

— Нет, Володя всегда ко мне приходил, а я ему не писала…

— И вы ничего не знали о нас, отце и матери, братьях?

— Я знала, что есть семья. И что он ее любит.

— Так что же это за отношение такое… нечеловеческое?

(Молчим)

— Значит — вы его никогда не любили — как я и думал — потому что от любимой женщины не уезжают — от — любящей…

— Думайте, что хотите, но знайте одно — и родителям скажите: я ему зла не сделала — никакого — никогда.

— Странно это все, странно, впрочем, он — актер, а вы — писательница… Вы меня пожалуйста простите. Я был резок, я плохо собой владел, я не того ждал… Я знаю, что так с женщинами не разговаривают, вы были очень добры ко мне, вы бы просто могли меня выбросить за дверь. Но если бы вы знали, какое дома — горе. Как вы думаете — он жив?

— Жив.

— Но почему же он не пишет? Даже вам не пишет?

— Он — пишет, и вам писал, и много раз — но письма не доходят.

— А вы не думаете, что он — погиб?

— Сохрани Бог! — нет.

— Я так и родителям передам. Что вы уверены, что он — слава Богу! — (широкий жест) — жив — и что пишет — и что… А теперь я пойду. Вы меня простили?

— Обиды не было

Уже у выхода:

— Как вы так живете — не запираясь? И ночью не запираетесь? И какая у вас странная квартира: темная и огромная, и все какие-то переходы… Вы разрешите мне изредка вас навещать?

— Я вам сердечно буду рада.

— Ну, дай вам Бог!

— Дай — нам Бог!

__________

Не пришел никогда.

__________

Чтобы закончить о Юрии З. Перед самым моим отъездом из России, уже в апреле 1922 года, в каком-то учреждении, куда я ходила из-за бумаг, на большой широкой каменной лестнице я его встретила в последний раз. Он спускался, я подымалась. Секундная задержка, заминка — я гляжу и молчу — как тогда, как всегда: снизу вверх, и опять — лестница! Лицо — как пойманное, весь — как пойманный, забился как большая птица:

— Вы, вы не думайте, вы не поняли, вы не так поняли… Все это так сложно… так далекó-не-просто…

— Да, да, конечно, я знаю, я — давно знаю… Прощайте, Ю. А., совсем прощайте, я на днях уезжаю совсем — уезжаю… И — вверх, а он — вниз. И — врозь.

__________

О действующих лицах этой повести, вкратце:

Павлик А. — женат, две дочери (из которых одна — не в память ли Сонечки? — красавица), печатается. Юрий З. — женат, сын, играет.

Сестра Верочка, с которой я потом встретилась в Париже и о которой — отдельная повесть, умерла в 1930 году, от туберкулеза, в Ялте, за день до смерти написав мне свою последнюю открытку карандашом:

— Марина! Моя тоска по Вас такая огромная, как этот слон.

…Они были брат и сестра, и у них было одно сердце на двоих, и все его получила сестра…

Володя А. пропал бéз вести на Юге — тем же летом 1919 года. Ирина, певшая Галлидý, умерла в 1920 году в детском приюте.

Евгений Багратионович Вахтангов давно умер в России. Вахтанг Леванович Мчеделов давно умер в России. Юра С. (давший Але пирожок) умер здесь, в Париже, достигнув славы.

Другой Юра — Н. (с которым мы лазили на крышу) — не знаю. Аля в 1937 году уехала в Москву, художница. Дом в Борисоглебском — стоит. Из двух моих тополей один — стоит.

Я сказала: «действующие лица». По существу же действующих лиц в моей повести не было. Была любовь. Она и действовала — лицами.

__________

Чем больше я вас оживляю, тем больше сама умираю, отмираю для жизни, — к вам, в вас — умираю. Чем больше вы — здесь, тем больше я — там. Точно уже снят барьер между живыми и мертвыми, и те и другие свободно ходят во времени и в пространстве — и в их обратном. Моя смерть — плата за вашу жизнь. Чтобы оживить Аидовы тени, нужно было напоить их живою кровью. Но я дальше пошла Одиссея, я пою вас — своей.

__________

29 апреля 1922 года, русского апреля — как я тогда простонародно говорила и писала. Через час — еду за границу. Всё.

Стук в дверь. На пороге — Павлик А., которого я не видала — год?

Расширенные ужасом, еще огромнейшие, торжественные глаза. Соответствующим голосом (голос у него был огромный, странный — в таком маленьком теле), но на этот раз огромнейшим возможного: целым голосовым аидовым коридором:

— Я… узнал… Мне Е. Я. сказала, что вы… нынче… едете за границу?

— Да, Павлик.

— М. И., можно?..

— Нет. У меня до отъезда — час. Я должна… собраться с мыслями, проститься с местами…

— Но — на одну минуту?

— Она уже прошла, Павлик.

— Но я вам все-таки скажу, я должен вам сказать (глубокий глоток — Марина, я бесконечно жалею о каждой минуте этих лет, проведенной не с вами…

(У меня — волосы дыбом: слова из Сонечкиного письма… Значит, это она со мной сейчас, устами своего поэта — прощается?!)

— Павлик, времени уже нет, только одно: если вы меня когда-нибудь — хоть чу-точку! — любили, разыщите мне мою Сонечку Голлидэй.

Он, сдавленным оскорблением голосом:

— Обещаю.

__________

Теперь — длинное тире. Тире — длиной в три тысячи верст и в семь лет: в две тысячи пятьсот пятьдесят пять дней.

Я гуляю со своим двухлетним сыном по беллевюскому парку — Observatoire. Рядом со мной, по другую мою руку, в шаг моему двухлетнему сыну, идет Павлик А., приехавший со студией Вахтангова. У него уже две дочери и (кажется?) сын.

— А… моя Сонечка?

— Голлидэй замужем и играет в провинции.

— Счастлива?

— Этого я вам сказать не могу.

__________

И это — всё.

Еще тире — и еще подлиннее: в целых десять лет. 14-е мая 1937 года, пятница. Спускаемся с Муром, тем, двухгодовалым, ныне двенадцатилетним, к нашему метро Mairie d'Issy и приблизительно у лавки Provence он — мне, верней — себе:

— A American Sundey это ведь ихнее Dimanche Illustré![203]

— А что значит — Holyday?

— Свободный день, вообще — каникулы.

— Это значит — праздник. Так звали женщину, которую я больше всех женщин на свете любила. А может быть — больше всех. Я думаю — больше всего. Сонечка Голлидэй. Вот, Мур, тебе бы такую жену!

Он, возмущенно:

— Ма-ама!

— Я не говорю: эту жену, она уже теперь немолодая, она была года на три моложе меня.

— Я не хочу жениться на старухе! Я вообще не хочу жениться.

— Дурак. Я не говорю: на Сонечке Голлидэй, а на такой, как Сонечка. Впрочем — таких нет, так что ты можешь успокоиться — и вообще никто ее недостоин.

— Мама! Я ведь ее не знаю, вы говорите о чем-то, что вы знаете, — вы, конечно, можете мне рассказать…

— Но тебе ведь — неинтересно…

(Он, думая о ждущем его на углу бульвара Raspail газетном киоске с американскими Микэями:)

— Нет, очень интересно…

— Мур, она была маленькая девочка, и, — ища слова, — и настоящий чертенок! У нее были две длинных, длинных темных косы… (У Мура — невольная гримаса: «au temps des cheveux et des chevaux!»[204])… и она была такая маленькая… куда меньше тебя (гримаса увеличивается) — потому что ты уже больше меня… (соблазняя) и такая храбрая: она обед носила юнкерам под выстрелами в Храм Христа Спасителя…

— А почему эти юнкера в церкви обедали?

— Неважно. Важно, что под выстрелами. Ей я на прощанье сказала: «Сонечка, что бы со мной ни было, пока вы есть — все хорошо». Она была самое красивое, что я когда-либо в жизни видела, самое сладкое, что я когда-либо в жизни ела… (Мур: «Фу, мама!») Она мне писала письма, и в одном письме, последнем: «Марина! Как я люблю ваши руки, которые должны быть только целуемы, а они двигают шкафы и подымают пуды…»

вернуться

203

Иллюстрированный воскресный выпуск (фр.).

вернуться

204

Во времена кос и лошадей! (фр.).