До глубины души были удручены еще два разряда людей, оба весьма однородные, хотя совершенно между собою не схожие: министры и финансисты. Мы уже видели в связи с учреждением десятины, какого мнения был об этих последних дофин и как не стеснялся он высказывать свое мнение. Принципы, совесть, просвещенность — все в дофине с полным основанием внушало финансистам неподдельный ужас. Министры трепетали ничуть не меньше. Им был нужен такой государь, как Монсеньер, при котором они сами могли бы править его именем, присвоив себе, если возможно, еще большую власть, причем с куда меньшей осторожностью; и вот они видят, как его место заступает другой принц — просвещенный, трудолюбивый, доступный, желающий все видеть и все знать; вдобавок они уже подозревали в нем желание держать их в узде, отвести им положение, какое подобает министрам, то есть исполнителям, коим вовсе не положено быть распорядителями и уж тем более подателями благ. Они это чувствовали и уже понемногу начинали сбавлять тон; легко угадать, как это было им обидно.
Канцлер терял все плоды благосклонности, которой сумел добиться с тех пор, как вошел в финансовый совет, и которую искусно и весьма тщательно поддерживал с помощью своего племянника Бирона, Дюмона, чью дружбу завоевал множеством услуг, а также м-ль де Лильбон и г-жи д'Эпине, коим был чрезвычайно предан; при Монсеньере, питавшем к нему дружбу и всячески его отличавшем, он слыл важнейшей персоной, обладающей огромным влиянием при дворе; считалось, что он всем обязан своим дарованиям, кои со временем поднимут его еще выше, к наиважнейшим должностям. Полные перемены, затем воспоследовавшие, не сулили ему ровным счетом ничего. Явный враг иезуитов, сильно подозреваемый в янсенизме, он, как только вошел в финансовый совет, рассорился с герцогом де Бовилье и не снискал там всеобщей благосклонности по причине частых стычек, ибо к согласию приходили они редко; на почве отношений с Римом разлад между ними зашел еще дальше; вдобавок канцлер постоянно вел себя по отношению к архиепископу Камбрейскому чрезвычайно и подчеркнуто дерзко; все это было чересчур, тем более что характер у него был прямой, твердый, холодный; посему он, разумеется, был обречен, и даже дружба с герцогом де Шеврезом ничем не могла ему помочь; он сам это прекрасно понимал. Сын его,[246] также вызывавший всеобщее омерзение, поскольку воистину был невыносим, ухитрился вызвать у всех еще и страх пополам с презрением, возмутить даже наш низкий, угодливый двор и рассориться с иезуитами, коим без конца вредил, хоть и делал вид, будто весьма с ними близок; поэтому иезуиты не только не были ему признательны за слежку и открытую травлю, коим он с невиданным усердием подвергал всех, в ком ему чудился янсенистский дух, но вменяли ему это в вину как пристрастие к гонениям на ближних. Для новой дофины он был сущим наказанием; иногда она не удерживалась и порицала его в присутствии короля. Приведу один из таких случаев. Однажды вечером Поншартрен уходил от короля после работы; в это время из большого кабинета в спальню вошла дофина, которую сопровождали г-жа де Сен-Симон и еще одна или две дамы. Дофина указала на огромные безобразные следы от плевков, полные табака, оставшиеся на том месте, где сидел Поншартрен. «Ах, какая гадость! — сказала она королю. — А все этот ваш кривой урод, только после него может остаться такая дрянь» — и принялась его честить на все лады. Король дал ей выговориться, затем, указав на г-жу де Сен-Симон, заметил, что при ней дофине надлежит сдерживаться. «Ну что ж! — возразила та. — Она не скажет того, что я говорю; но я убеждена, что думает она точно так же. Да и кто так не думает!» Тут король улыбнулся дофине и встал, дабы идти ужинать. Новый дофин был о Поншартрене ничуть не лучшего мнения. Словом, этот человек был еще одним жерновом на шее у своего отца, который чувствовал всю тяжесть этого бремени; а г-жа де Ментенон, давным-давно рассорившаяся с отцом, о чем в свое время было сказано, любила его сына не больше, чем принцесса.
Ла Врийер пользовался благорасположением, ибо в тех редких случаях, когда должность ему позволяла, охотно оказывал услуги; впрочем, в его ведении были только провинции. Они вместе с женой, а также каждый из них по отдельности были в добрых отношениях с Монсеньером, в тесной дружбе с Дюмоном, а кроме того, им удалось завязать дружеские и доверительные отношения с м-ль Шуэн, в чем им весьма подсобил обер-шталмейстер, а еще более Биньон. Поэтому его потеря была огромна. Между прочим, держался он исключительно благодаря канцлеру, в доме у которого жил как сын, и эта столь естественная связь[247] оказалась неодолимой преградой, помешавшей мне сблизить его с герцогом де Бовилье: все мои усилия остались тщетны. Г-жа де Майи, его теща, не настолько крепко держала в руках бразды, чтобы его поддержать. Дома у Ла Врийера было одно несчастье, на счет коего он единственный при дворе пребывал в мудром неведении; это несчастье усугубляло его падение. Г-жа де Ла Врийер, к которой дофина питала вражду, много лет в открытую безрассудно торжествовала над нею. Доходило до открытых вспышек, и дофина ненавидела ее, как никого в жизни. Все это вместе сулило Ла Врийеру печальное будущее.
Вуазен, не имевший покровителей, кроме г-жи де Ментенон, человек безыскусный, бесхитростный, лишенный обходительности, погруженный в свои бумаги, упоенный королевскими милостями, в речах нелюбезный, чтоб не сказать — грубый, в письмах дерзкий, мог рассчитывать лишь на интриги жены; у обоих не было никаких связей при новом дворе: они были там никому не известны и ни с кем не успели подружиться; Вуазен едва ли и способен был обзавестись друзьями, тем более их удержать, поскольку занимал столь завидное для всех место, а найти для него преемника было легче легкого.
У мягкого, сдержанного Торси были такие преимущества, как долгий опыт в делах и знание государственных и почтовых тайн, множество друзей и тогда еще никаких врагов. Он доводился двоюродным братом герцогиням де Шеврез и де Бовилье и зятем Помпонну, к которому гг. де Шеврез и де Бовилье питали полное доверие и уважение, граничившее с преклонением; к тому же у Торси не было связей ни с Монсеньером, ни с поверженным заговором. Казалось, такое положение сулит ему удачу при новом дворе, но это лишь на первый взгляд; по сути дела, Торси оставался с герцогами и герцогинями де Шеврез и де Бовилье в самых поверхностных отношениях, каких требовала внешняя благопристойность: ни родство, ни продолжительная и неизбежная совместная работа не могли растопить лед. Они виделись, только если того требовали дела или соображения приличия, и даже эти холодные и чинные отношения не заходили далеко. Торси и его жена[248] жили в самом безупречном согласии. Г-жа де Торси, женщина капризная и надменная, не снисходила до того, чтобы скрывать свои чувства. Имя ее возбуждало против них еще большие подозрения, а поскольку муж был у нее в подчинении, то все возлагали на него вину за нее, и, с точки зрения герцогов, в министерстве он представлял собой опасность. В совете он вовсе не касался римских дел, но, насколько это было в его силах и возможностях, потихоньку поддерживал те мнения, к коим потом присоединялся канцлер; это приводило к стычкам его с герцогом де Бовилье — тому приходилось выслушивать немало доводов, кои один излагал во всех подробностях, а другой поддерживал своей властью и влиянием. Г-жу де Торси любили еще меньше, чем ее мужа; у нее были скорее далекие, чем близкие отношения с ее высочеством дофиной, ради которой она совершенно ничем не поступалась — меньше, чем ради кого бы то ни было. Друзья у нее были, так же как у Торси, но никто из них не мог помочь им в будущем, кроме ее золовки,[249] которая была близка к герцогине Бурбонской; поэтому у них были причины сожалеть о Монсеньере.
Демаре пришлось довольно долго оставаться самой жестокой немилости; у него было время для полезных размышлений, и он всплыл на поверхность с таким трудом и такими муками, что, должно быть, хорошо узнал, кто ему истинные друзья, и отличил их от тех, чья дружба всегда сопутствует важному посту и исчезает вместе с ним. Он был достаточно наделен умом и здравым смыслом и вел себя с этой стороны безупречно, и все же внезапно эти качества ему изменили. Министерский пост опьянил его; он вообразил себя Атласом, несущим на плечах небесный свод, возомнил, что государство без него не обойдется; он позволил новым придворным друзьям вскружить ему голову, а тех, кто поддержал его в годы опалы, перестал замечать. Ранее говорилось,[250] что отец мой и я по его примеру были в числе главных благожелателей Демаре; я изрядно похлопотал за него перед Шамийаром, помог войти в финансовый совет и стать преемником Шамийара на посту генерального контролера. Уже говорилось, что Демаре это было известно, говорилось и о том, что по этому поводу между нами произошло. Я в точности исполнил все, что предложил ему, и у него были причины обходиться со мною вдвойне любезно. Однако вскоре я стал замечать, что он ко мне охладел. Я припомнил все его поведение со мной и наряду с промахами, какие случайно мог допустить человек, обремененный труднейшими делами, явственно обнаружил то, чего опасался. Подозрения мои обратились в уверенность, побудившую меня совершенно, не подавая, впрочем, виду, отдалиться от Демаре. Герцоги де Шеврез и де Бовилье обратили на это внимание, завели со мной разговор, стали выспрашивать; я признался в том, что произошло, не утаил и причины. Они попытались меня убедить, что Демаре совершенно ко мне не переменился и что не стоит, мол, придавать значение холодку и рассеянности, которые объясняются его докучными занятиями. Они часто уговаривали меня его посетить; я не спорил с ними, но ни в чем не отступал от принятого решения. В конце концов мое упрямство во время последней поездки в Фонтенбло[251] истощило их терпение, и однажды утром они схватили меня и повезли к Демаре обедать. Я сопротивлялся, они настаивали; я покорился, но предупредил, что они будут иметь удовольствие сами убедиться в моей правоте. И впрямь меня обдали таким холодом, и пренебрежением, что оба герцога были возмущены и сами мне в этом признались, согласившись, что я совершенно справедливо решил более с ним не видеться. Вскоре им пришлось испытать то же самое на себе. Лучшим украшением Демаре была честь состоять с ними в родстве, а положение, занимаемое ими, бесконечно поддерживало его и отличало. Кроме того, их связывала необходимость вместе заниматься делами. Наконец, благодаря поддержке Шамийара и собственному влиянию они вызволили его из позорной опалы, доставили ему почетное положение и министерскую должность. Несмотря на столько важнейших оснований для дружбы и привязанности, он отвадил их точно так же, как меня. Виделись они изредка — не более, чем требуют приличия, — и весьма немного соприкасались по делам; в отношении герцога де Бовилье Демаре не мог избежать этого полностью; от герцога я и узнал, что ни он, ни герцог де Шеврез больше с ним ни о чем не разговаривают и не поддерживают никаких отношений. Демаре дошел до того, что открыто притеснял видама Амьенского и легкую кавалерию, также из-за видама,[252] и тот во всеуслышание порвал с ним. Не лучше обошелся он и с Торси, с его матерью и сестрой;[253] он был их сотрапезником со времени его первых приездов из Майбуа до самого назначения министром; тут он вообще перестал встречаться со всеми троими. Канцлер на самом деле не так уж был им доволен, но, чтобы ввести его в финансовый совет, растопил первый ледок, существовавший в его отношениях с королем с того времени, когда он был генеральным контролером; канцлер оказался единственным из всех министров, кому Демаре не отплатил неблагодарностью и не дал повода для подобного упрека; но он занимал такой пост и был такого свирепого нрава, что его боялись даже женщины; кроме того, он был так ленив, что его ленью умерялось все. Столь порочное поведение не сулило Демаре в будущем ничего хорошего; вместе с тем, имея мало касательства к Монсеньеру и его приближенным, он ничего не лишился после его кончины. Таково было положение министров, когда умер Монсеньер. Теперь пора перейти к положению герцога де Бовилье и тех, для кого эти огромные перемены оказались благотворны, а затем посмотреть, что воспоследовало из этих перемен.
248
Катрин-Фелисите-Арно де Помпонн (1678–1755), внучка Робера-Арно д'Андилли и внучатая племянница Антуана Арно.
252
Луи-Огюст де Шеврез, видам Амьенский, сын герцога де Шевреза, после смерти своего брата, герцога де Монфора (1704), был назначен лейтенантом легкой кавалерии.