[272] изданный по поводу д'Антена и касавшийся герцогств. Я обсудил с дофином, которому, естественно, любопытно было об этом узнать, различные притязания, послужившие поводом к этому эдикту. Я лишь в общих чертах обрисовал положение, чтобы утолить его любопытство; мне хотелось как можно быстрее перейти к первым параграфам этого эдикта и поподробнее рассмотреть их, если я почувствую, что дофин к тому расположен. На это я и перевел разговор. К большому моему удивлению и радости, стоило мне упомянуть об этих параграфах, как дофин оживился и сам принялся пылко изобличать передо мной всю несправедливость первых двух параграфов,[273] а от них перешел к правам, кои незаконно присвоили себе принцы крови, и подробно остановился на непомерности нового ранга незаконных детей короля. Права, силой захваченные принцами, были одним из пунктов, в коих, равно как в вопросе о герцогском достоинстве, дофин, как я убедился, был более всего осведомлен и заинтересован; в то же время он судил о них с такой же безупречной справедливостью, что и о прочих материях. Он высказал мне свое мнение о том и о другом с естественным, благородным и безыскусным красноречием, которое производило чарующее впечатление, когда касалось и более сухих предметов, чем этот. Дофин вполне обоснованно и разумно соглашался с мыслью Генриха III о том, что справедливость требует предоставить возможным наследникам короны, наследуемой исключительно по мужской линии, первенство и превосходство над теми, кои, принадлежа к высшей знати в государстве, все же никогда не выйдут из положения подданных; но, ничуть не забывая и о том, что до Генриха III лица герцогского достоинства предшествовали особам королевской крови, кои не были им облечены и кои до той поры не очень-то чтили это самое право наследования короны, поскольку младшие отпрыски старших ветвей частенько уступали его старшим в младших ветвях, которые, однако, могли оказаться подданными этих младших отпрысков, коим предшествовали, он сам прекрасно помнил, что первенство и превосходство могли быть установлены лишь при условии, что все мужчины королевской крови, полноправные пэры без земли, предоставляемой по праву старшинства, затмевают древностью рода всех остальных и ведут свое происхождение от Гуго Капета;[274] тем самым старшинство становилось единственным основанием первенства между принцами крови. Располагая этими точными и верными сведениями, дофин не в силах был терпеть унижение нашему достоинству со стороны именно тех, кто как раз и воспользовался им для своего возвышения. Итак, дофин объявил себя ярым противником прав, незаконно вырванных у него принцами крови; нестерпимее всего в эдикте было для него право принцев крови присутствовать на короновании, представительствуя за отсутствующих пэров; он прекрасно чувствовал всю значительность разных частей этой священной церемонии и недвусмысленно дал мне понять, что сам хотел бы короноваться так же, как его предки. Менее осведомленный о том, когда именно и при каких обстоятельствах принцы крови присваивали себе незаконные преимущества перед пэрами, нежели о самих этих преимуществах, я, к большому удовольствию дофина, поддержал его, заботясь скорее о том, чтобы следить за его мыслями и отвечать на его вопросы, подогревая тем самым его рвение и интерес, чем о том, чтобы навязывать ему свои знания и суждения. Я не терял представления о времени, и, как только счел, что на этот раз он достаточно осведомлен о принцах крови, я упомянул о привилегиях незаконнорожденных детей, которые изрядно способствовали возвышению принцев крови, и с помощью этой уловки перевел разговор на узаконенных детей. Мне хотелось, чтобы дофин первый коснулся этой струны, и я по ее звучанию определил, в каком тоне следует говорить на эту тему мне самому. Я равно опасался и собственной обиды на все, что они у меня похитили, и почтения, которое питал дофин к своему деду, королю, а посему, внимательно вслушиваясь в то, что дофин говорил о принцах крови, я лишь упомянул об узаконенных детях и стал терпеливо дожидаться, когда он сам обратится к интересующему меня предмету. Наконец он завел об этом речь. Тут он понизил голос, стал осторожнее в выборе слов, зато на лице у него — глаза мои трудились не менее прилежно, чем уши, — появилось весьма многозначительное выражение; он начал с того, что оправдывал короля, хвалил его, сожалел об изъянах в его воспитании и о том, что он поставил себя в такое положение, когда может никого не слушать. Я возражал дофину только миной и видом, чтобы, не преступая границ скромности, дать понять, сколь ощутимо для нас это несчастье. Он прекрасно понял мои невысказанные слова и ободрил меня к дальнейшему. Подобно ему, я начал с хвалы королю, с тех же сетований, какие слышал от принца, а потом перешел наконец к проистекавшим отсюда неприятностям. Я делал упор — и не без причин — на набожности, на дурном примере, лишнем искушении для женщин, которые все готовы будут устремиться в королевские объятия, изобразил скандальность полного равенства между сыном, рожденным в законном браке, и сыном двойного прелюбодеяния,[275] что приведет спустя два поколения к неслыханному равенству законного и незаконного потомства короля, какое уже существует, как мы видим, между герцогом Шартрским и детьми герцога Мэнского; эти мои замечания отнюдь не навеяли на него скуку. Дофин, возбужденный собственной речью, а, может быть, также и моею, разгорячился и перебил меня. Последний пример чувствительно его задел. Он завел речь о разнице между тем происхождением, величие и достоинство которого заключено в неотъемлемом праве на корону, и тем, которое проистекает лишь из преступного и скандального любострастия, коему сопутствует только позор. Дофин перечислил множество ступеней, по которым незаконнорожденные — это слово часто слетало у него с языка — поднимались до уровня принцев крови, ради своей выгоды все дальше повышая этот уровень в ущерб нам. Он снова вернулся к пункту эдикта о короновании; то, что было, по его мнению, недопустимо по отношению к принцам крови, представлялось ему чудовищным и почти святотатственным по отношению к узаконенным детям. При всем том он, однако, постоянно делал множество уважительных оговорок относительно короля, упоминая о нем с нежностью и сочувствием и вызывая у меня бесконечное восхищение тем, как в этом просвещенном наследнике трона сочетались превосходный сын и превосходный будущий государь. Под конец он задумчиво сказал мне: «Такие дети — огромное несчастье. Доныне Господь хранил меня от вступления на этот путь; но гордиться этим не следует. Не знаю, что станется со мной в грядущем: быть может, я тоже ударюсь в распутство; молю Всевышнего удержать меня от этого однако мне кажется, что, будь у меня незаконные дети, я поостерегся бы возвышать их подобным образом, да и просто признавать их. Но такие чувства питаю я ныне по милости Господа, внушающего их мне; никто не может быть уверен в том, как долго продлится Его милость, а посему следует хотя бы держать себя в надежной узде, дабы защититься от подобных неурядиц». Меня очаровало столь смиренное и в то же время столь мудрое чувство; я похвалил его со всем пылом. Мои хвалы исторгли у дофина новые свидетельства благочестия и смирения; затем мы вернулись к предмету нашего разговора, и я заметил, что всем известно, с каким неудовольствием узнал он о новых отличиях, которых добился герцог Мэнский для своих детей.[276] Ничто на свете не сравнилось бы в выразительности с его немым ответом. Он весь вспыхнул, и я видел, что он с трудом держит себя в руках. Выражение его лица, отдельные жесты, прорывавшиеся наперекор сдержанности, к которой обязывало его го, что при нем прозвучало явное порицание королю, красноречиво свидетельствовали о том, как тяготили его все эти чудовищные несправедливости и как быстро с ними будет покончено, едва он взойдет на трон. Я видел достаточно, чтобы надеяться на все, и даже осмелился дать ему это понять; не сомневаюсь, что угодил ему этим. Наконец, поскольку беседа наша затянулась на два часа с лишним, он обратился ко мне с утешением по поводу утрат, понесенных нашим достоинством, упомянул о том, как важно его восстановить, и заверил, что будет рад основательно изучить предмет. В начале разговора я предупредил принца, что он будет удивлен обилием и размерами наших потерь, если окинет их все единым взглядом; теперь я предложил исследовать этот вопрос и представить ему отчет; он не только изъявил на то свое желание, но сам с жаром попросил меня этим заняться. Я выговорил себе небольшую отсрочку, дабы уточнить мои сведения, и спросил, в каком порядке изложить ему события: по роду и характеру их или по хронологии? Он предпочел последнее, хотя для него это было не столь наглядно, а для меня более затруднительно. Я сразу же ему на это указал, но он настоял на своем выборе, а для меня главное было угодить ему, пусть даже ценой лишних усилий. Опускаю слова, в которые я облек свою благодарность за то, что он оказал мне честь своим доверием, и все, что я только мог при этом сказать ему лестного. Прощаясь, он разрешил мне видеться с ним на людях только в тех случаях, когда я сочту, что это не будет грозить мне неприятностями, а наедине — всякий раз, когда у меня явится надобность с ним побеседовать. Нетрудно вообразить, в каком восторге я от него вышел после столь интересного разговора. Обладая доверием справедливого, просвещенного дофина, стоявшего так близко к трону и уже принимавшего участие в государственных делах, я был преисполнен радости и самых светлых надежд. Во все времена самым заветным из моих желаний было счастье и благо государства, а затем возвышение нашего достоинства; это было для меня много дороже личного преуспеяния. В дофине я обнаружил стремление ко всему этому; я видел, что смогу участвовать в его великих трудах и в то же время возвышусь сам, а если приложу некоторое старание, то стану бесспорным обладателем множества бесценных преимуществ. Я думал лишь о том, чтобы оказаться достойным одного из них и верой и правдой трудиться ради остальных. На другой день я дал отчет герцогу де Бовилье во всем, что было сказано между мной и дофином. Герцог радовался вместе со мной; мысли дофина о нашем достоинстве и особенно о незаконнорожденных его не удивили. Мне уже было известно и в другом месте я об этом говорил, что дофин обсуждал с герцогом де Бовилье щедрые милости, пожалованные детям герцога Мэнского; теперь же для меня было очевидно, что они пришли к полному согласию относительно незаконнорожденных и что г-н де Бовилье прекрасно осведомил дофина в вопросе о нашем достоинстве. Постепенно мы пришли с ним к полному единству относительно дофина и тех предметов, о коих шла речь в двух моих с ним беседах; мы условились, что мне лучше видеться с его высочеством на прогулках, а не у него дома, когда он окружен придворными, потому что на прогулках мне проще к нему подойти и расстаться с ним, обронить замечание, заговорить или промолчать, смотря по тому, кто при этом окажется; словом, мне должно принимать во внимание все, что подсказывает осторожность, дабы избежать огласки и получше использовать возможности, вытекающие из благорасположения дофина. Герцог предупредил, что я могу и даже обязан говорить с дофином обо всем, если только сочту это уместным, и нисколько его не опасаться, ибо дофина следует приучать к этому; под конец он призвал меня продолжать труды, к коим я приступил. Это были плоды того, к чему он заранее долго готовился, а затем осуществил, приблизив меня к дофину. Дружба и уважение, которые он ко мне питал, убедили его, что доверие принца ко мне может принести пользу и государству, и принцу; во мне же он был настолько уверен, словно посвящал в свои труды свое второе я. Он готовил и направлял работу дофина с министрами на дому, и сами министры прекрасно об этом знали. Прежняя враждебность к нему г-жи де Ментенон отступила перед потребностью, кою она теперь испытывала, в человеке, которого в свое время не сумела погубить, который всегда держался с нею равно твердо и скромно и который не способен был злоупотребить доверенностью дофина, от коего она ничего не опасалась в грядущем, вполне уверенная в признательности принца, понимавшего, что доверием короля и своим нынешним возвышением он обязан г-же де Ментенон; к тому же она надеялась на дофину, как на себя самое, поскольку снискала ей любовь короля. Что до короля, который не слышал более от г-жи де Ментенон язвительных и хитроумных выпадов по адресу г-на де Бовилье, он следовал своей давнишней склонности к герцогу, проникнутой уважением и доверием; его ничуть не задевало то, что тяготило министров и придавало герцогу де Бовилье такое влияние в узком кругу и такой вес во всем обществе. Хотя при дворе не знали, насколько далеко простирались моя близость с ним и сношения с дофином, я все время чувствовал, что на меня смотрят, меня изучают и относятся ко мне совсем не так, как прежде. Меня боялись, во мне заискивали. Я прилагал старания к тому, чтобы с виду казалось, что я все тот же, а главное, что я ничем особенным не занят, и пуще всего остерегался ходить со значительной миной и обнаруживать то, во что силилось проникнуть множество завистников и любопытных; даже самым близким друзьям, даже самому канцлеру я позволял заметить только то, что невозможно было скрыть.вернутьсяКоролевский эдикт, скрепленный печатью канцлера и зарегистрированный парламентом 21 мая 1711 г., содержал параграф, которым Луи-Антуан д'Антен возводился в ранг герцога и пэра.
вернутьсяВ которых узаконивались широкие права принцев крови и внебрачных детей короля.
вернутьсяС начала царствования основателя династии Капетингов (987).
вернутьсяГерцог Мэнский родился в то время, когда мадам де Монтеспан была замужем за Луи-Анри де Пардайаном, маркизом де Монтеспан, а Людовик XIV — женат на Марии-Терезии.
вернуться15 марта 1710 г. в Версале Людовик XIV, пройдя после ужина в свой кабинет, заявил, глядя в пространство, что распространяет на детей герцога Мэнского (принца де Домба и графа д'Е) те же привилегии, которыми пользуется их отец.