Выбрать главу

В связи с этим случаем я часто думал, какое великое несчастье поддаться упоению мирской тщетой и как ужасно положение честолюбца, который, несмотря на богатства, на прекраснейший дом, на достигнутое положение, на телесную немощь, не может отрешиться от нее и вместо того, чтобы наслаждаться тем, что у него есть, и чувствовать себя счастливым, изводит себя бесплодными и постоянными сожалениями и огорчениями, который не может понять, что для него, не имеющего детей и находящегося в том возрасте, когда стремительно приближаешься к окончанию земного пути, обладание тем, о чем он сожалеет, даже если бы он был в состоянии исполнять эти обязанности, стало бы обманчивыми узами, привязывающими его к быстро уходящей жизни, и принесло бы лишь мучительную скорбь, оттого что она кончается. Но люди умирают такими, какими они были при жизни, и крайне редко бывает иначе. Это безумное сожаление по чину капитана гвардии было так сильно у де Лозена, что он частенько надевал синий кафтан с серебряными галунами, которому, не смея придать полное сходство с мундиром капитанов гвардии, какие те надевали в дни смотров и при смене караула, придал известную на него похожесть, хотя еще больше он смахивал на форму начальников охот в королевских охотничьих округах, и это могло бы навлечь на него насмешки, если бы он не приучил общество к своим странностям и чудачествам и не поставил себя выше всяких насмешек.

При всей своей хитрости и низкопоклонстве он никому не давал спуску и с самым добродушным видом мог припечатать любого разящей и безжалостной остротой. Больше всего доставалось министрам, командующим армиями, всевозможным счастливчикам и членам их семейств. Он как бы присвоил себе право делать что угодно, причем никто не смел на это обижаться. Единственными, кого он не трогал, были де Грамоны; он никогда не забывал, что в начале жизни они гостеприимно приютили его и оказывали ему покровительство; он их любил, принимал в них участие и испытывал почтение к ним. Старый граф де Грамон пользовался этим и мстил за весь двор, осыпая герцога де Лозена насмешками по любому поводу, но тот ни разу не ответил ему тем же и никогда на него не сердился, а просто старался тихо избегать его. Много он делал для детей своих сестер. В свое время здесь уже рассказывалось, как отличился во время чумы епископ Марсельский,[211] и о нем самом, и о его владениях. Когда чума закончилась, де Ло-зен попросил для него аббатство у герцога Орлеанского. Через некоторое время регент раздавал бенефиции и забыл про епископа Марсельского. Г-н де Лозен сделал вид, будто ему ничего неизвестно, и поинтересовался у герцога Орлеанского, соблаговолил ли тот вспомнить про епископа Марсельского. Регент был смущен. Герцог же де Лозен, словно желая усилить его замешательство, тихо и почтительно сказал ему: «Отложим это лучше, ваше высочество, на следующий раз» — и с этой саркастической фразой и улыбкой вышел, оставив онемевшего регента. Острота стала известна всем, и пристыженный герцог Орлеанский искупил свою забывчивость, предложив епископу Марсельскому перейти на епископство Ланское, а когда тот отказался сменить епархию, дал ему большое аббатство, хотя к тому времени г-н де Лозен уже умер.

Лозен помешал назначению маршалов Франции, осмеяв притязавших на этот чин кандидатов. Как всегда почтительно и смиренно, он сказал регенту, что если тот действительно собирается произвести в маршалы Франции людей, как поговаривают, совершенно ни к чему не пригодных, то он нижайше просит вспомнить, что он, Лозен, является старейшим генерал-лейтенантом и имел честь командовать армиями с патентом командующего. Впрочем, я уже рассказывал об этой, на мой взгляд, чрезмерно ядовитой шутке. Он не мог удержаться от подобных колкостей — слишком сильны были в нем ревность и зависть, но, поскольку остроты его были крайне метки и язвительны, их часто повторяли.

У нас всегда были очень хорошие отношения, и он без всякой моей просьбы, просто по дружбе, оказывал мне действительно важные услуги; я был с ним очень внимателен и обходителен, и он со мной тоже. Тем не менее его язык однажды не пощадил и меня; его острота могла меня погубить, и я даже не понимаю, как и почему все обошлось. Король дряхлел, чувствовал это и начал задумываться о том, что будет после него. Острословы не были на стороне герцога Орлеанского, однако ясно чувствовалось, что близится время его величия. Все взоры были обращены к нему, все злобно следили за ним, а следственно, и за мной, потому что я издавна был единственным человеком при дворе, который не скрывал своей близости к нему и который, как все знали, всецело пользовался его доверием. Де Лозен пришел обедать ко мне, а мы уже сидели за столом. Общество, собравшееся у меня, ему откровенно не понравилось, и он ушел к Торси, с которым у меня в ту пору не было совершенно никаких отношений; Торси тоже сидел за столом со множеством людей, враждебных герцогу Орлеанскому; там были, между прочим, Талар и Тессе. «Сжальтесь надо мной, — обратился к Торси де Лозен с робким и смиренным видом, который он умел напускать на себя. — Я пришел отобедать к господину де Сен-Симону, но он уже сидел с обществом за столом. Я остерегся сесть вместе с ними: не хочу быть пятой спицей в клике. Потому я пришел пообедать к вам». Все, разумеется, в смех. Острота вмиг разошлась по Версалю. Г-же де Ментенон и герцогу Мэнскому она стала известна тотчас же, однако со мной все делали вид, будто ничего не произошло. Рассердись я, ее стали бы только чаще повторять; потому я отнесся к этому, как если бы меня до крови царапнула злая кошка, и не показывал Лозену, что знаю про его слова.

вернуться

211

Во время эпидемии чумы, свирепствовавшей в Марселе (1720–1721), Дени-Франсуа Ксавье (1671–1755) проявил незаурядную выдержку и самопожертвование, вызвавшие восхищение современников: поэты Ш.-Ю. Мильвуа («Бельзенс и чума в Марселе») и А. Поп («Опыт о человеке») воспели подвиг мужественного епископа.