В должности первого президента парижского парламента негодяя сменил сумасшедший по милости его высочества герцога, который весьма благоприятствовал Жеврам и решил взяться за парламент, выбрав на это место Новиона, старейшего председателя суда, но человека, совершенно неподходящего для этой должности. Он отнюдь не был ни неправосуден, ни бесчестен, как другой Новион, его дед, тоже некогда бывший первым президентом парламента, но в своем деле он знал только низшее судопроизводство, в котором, правда, разбирался великолепно, словно опытнейший поверенный, однако вне пределов этой темной науки ждать от него было нечего. Человек он был хмурый, замкнутый, диковатый, раздражительный, со множеством капризов, доходивших до сумасбродства, не друживший ни с кем, впадавший в отчаяние, когда ему нужно было с кем-то встретиться, истинное мучение для своего семейства и для всякого, кто имел с ним дело, короче, невыносимый для других и, по его собственному признанию, нередко и для самого себя. Таким он проявил себя и на своем новом посту, где ему приходилось иметь дело с судом, со своей судейской братией, с публикой, от которой он запирался, так что добраться до него было невозможно; и вот, запершись так, отчего истцы стенали еще чаще, чем от его грубостей и sproposito[213] когда им удавалось прорваться к нему, он, по его словам, отправлялся подышать воздухом в тот дом, который занимал до того, как стал первым президентом, и там, у порога каретной мастерской, болтал с каретником, своим бывшим соседом, умнейшим, как он утверждал, человеком на свете.
Однажды некий несчастный истец из простых пребывал в полном отчаянии оттого, что не может добраться до Новиона, чтобы попросить о назначении слушания дела, ходил кругами вокруг его дома во Дворце правосудия, не зная, к кому обратиться и в какую стену биться головой. Он забрел в хозяйственный двор и увидел там человека в душегрейке, всем видом смахивавшего на конюха, который грубо спросил, что он тут делает и чего ему нужно. Бедняга истец смиренно ответил, что у него ведется процесс, который его совершенно уже разорил, что ему очень хочется, чтобы дело было поскорей решено, но какие бы старания он ни прикладывал, сколько бы сюда ни являлся, никак не может пробиться к господину первому президенту, который имеет такой нелюдимый и чудной характер, что не желает никого видеть и никого не допускает к себе. Человек в душегрейке поинтересовался, есть ли у него при себе копия искового прошения по своему делу, и велел ему дать ее: он, дескать, посмотрит, нельзя ли будет передать ее господину первому президенту. Несчастный истец вытащил из кармана копию прошения и, усиленно благодаря человека в душегрейке за его добросердечие, все-таки высказал сомнение, что тот сумеет помочь добиться слушания дела у первого президента, отличающегося столь своеобычным и прихотливым нравом, после чего удалился. Четыре дня спустя он был оповещен своим поверенным, что его дело будет рассмотрено через два дня, чем был приятно поражен. И вот, готовый к тяжбе, в сопровождении своего адвоката он является на слушание дела в большой судебной палате. Каково же было его изумление, когда он увидел того самого человека с хозяйственного двора сидящим на месте первого президента и в президентской мантии! Ноги у него подкосились, и он облился холодным потом, вспомнив, что говорил ему о нем же, приняв его за Бог знает кого. Приключение это закончилось тем, что он мигом выиграл процесс. Вот таков был Новион.
Он был женат на одной из Вертело, тетушке г-жи де При, которая весьма содействовала тому, чтобы гг. де Жевры сделали его первым президентом. К исполнению обязанностей, связанных с этой должностью, он испытывал величайшее отвращение, но, поскольку был старейшиной председателей суда, не мог потерпеть, чтобы кто-то другой занял ее.
Когда его высочество герцог на сретение 1724 года объявил, что большое производство в кавалеры ордена Св. Духа будет в троицын день, генеральный контролер Доден и государственный секретарь Морепа, оба страстно желавшие носить орден, вновь начали препятствовать тому, чтобы Кроза и Монтаржи занимали должности великого казначея и секретаря ордена; таковые попытки уже были предприняты по случаю их производства на следующий день после посвящения, однако герцог Орлеанский, позволивший им купить должности, оставил эти попытки без внимания и велел им исполнять свои обязанности. Его высочество герцог оказался более склонен пойти навстречу желаниям людей, которые его устраивали. Кроза и Монтаржи получили приказ продать свои должности, первый — Додену, второй — Морепа; это не обошлось без сильного сопротивления, в результате которого продающие получили дозволение продолжать носить орден. Одновременно его высочество герцог отдал должность великого казначея д'Арменонвилю, хранителю печати, а секретаря — первому президенту парламента Новиону, который, обрадовавшись тому, что будет носить орден, был весьма недоволен тем, что присягу придется оплачивать и выкладывать деньги за крест и голубую ленту, каковое недовольство весьма непристойно и выказал.
Наконец Новиону стали невмоготу его обязанности первого президента, а еще более просители, которые непрерывно лезли к нему с делами, и в сентябре 1724 года, пробыв на этом посту всего лишь год, он подал в отставку к великому облегчению парижан, наконец-то избавившихся от него, и с радостью возвратился к прежней, столь любимой им жизни: никого более не видел, не имел никакой должности, замкнулся у себя в доме, беседуя в свое удовольствие с соседом-каретником на пороге его мастерской, и на семьдесят втором году умер в своем поместье Гриньон в сентябре 1731 года, никем не оплакиваемый.
Заключение
Вот я наконец и достиг того предела, до которого поставил себе довести эти «Мемуары». «Мемуары» хороши, только если они совершенно правдивы, а правдивыми они могут быть, когда пишущий их был очевидцем и участником описываемых событий либо получал сведения от достойных совершеннейшего доверия людей, бывших очевидцами и участниками оных событий; сверх того, необходимо, чтобы пишущий был предан истине до такой степени, что готов был бы всем пожертвовать ради нее. Что касается этого последнего пункта, смею заверить в своей совершенной преданности истине и убежден, что никто из знающих меня не станет это опровергать. Именно любовь к истине сильнее всего вредила моей карьере. Я это часто ощущал, но предпочитал истину всему и не мог заставить себя пойти ни на какое притворство; скажу больше: я любил ее даже во вред себе. Можно легко увидеть, что я не раз становился жертвой обмана, причем часто грубого, следуя дружескому чувству или ревнуя о благе государства, каковое я неизменно ставил превыше всех прочих соображений и всегда и безоговорочно- выше собственных интересов; такое случалось множество раз, но я не счел сие заслуживающим упоминания, поскольку это касалось лишь меня, не проливая нового света и не прибавляя любопытных подробностей касательно дел или жизни общества; можно отметить, что именно я настаивал на передаче финансов герцогу де Ноайлю, так как считал его, и совершенно ошибочно, из всех богатейших вельмож наиболее способным и достойным получения этого ведомства, и сделал я это буквально через несколько дней после того, как раскрылись гнуснейшие его козни, которые он недавно строил против меня. Это можно видеть и по тому, что я сделал для спасения герцога Мэнского вопреки моим сокровеннейшим и настоятельнейшим интересам, потому что счел опасным напасть одновременно на него и на парламент, а парламент тогда был самым первоочередным делом, не терпевшим отлагательства. Ограничусь этими двумя фактами, не упоминая о множестве других, описанных в этих «Мемуарах» в зависимости от того, когда они происходили и насколько представляли интерес для понимания хода дел и обстоятельств жизни двора и общества. Остается коснуться беспристрастности — качества важнейшего, труднодостижимого и, не побоюсь даже сказать, недоступного для всякого, кто пишет о том, что он видел и в чем участвовал. Прямые и правдолюбивые люди нас пленяют, двоедушные, каких полно при любом дворе, возмущают, а что уж говорить о тех, кто причинил нам зло. Стоицизм — прекрасная и благородная иллюзия. И я не стану ставить себе в заслугу беспристрастность: это было бы напрасным делом. Читатель найдет в этих «Мемуарах» достаточно мест, где бьют ключом хвалы и порицания людям, к которым я неравнодушен, тогда как и те и другие становятся куда сдержанней, когда речь идет о тех, кто мне безразличен; однако я всегда горячо вступаюсь за добродетель против бесчестных людей в зависимости от глубины их пороков и добродетелей. И все-таки еще раз заверяю и льщу себя надеждой, что все построение моих «Мемуаров» подтвердит, что я всемерно остерегался поддаваться своим симпатиям и неприязни, особенно последней, стараясь давать выход обоим этим чувствам не иначе как с весами в руке, не только ничего не утрируя, но даже и не преувеличивая, не забываясь, следя за собой, словно за врагом, отдавая всем и всему полную справедливость и выявляя одну только чистую правду. В этом смысле я могу утверждать, что был полностью беспристрастен, а иного способа быть таковым, убежден, не было и нет.