Я не мог приносить к себе домой интересных зверюшек и держать их под кроватью! Я вынужден был есть и умываться в установленные часы! Я вынужден был держать хвост под углом в сорок пять градусов, когда кланялся! О, можно ли говорить обо всём этом без слёз на глазах?!
Я взял в обычай стоять перед зеркалом в прихожей и глубоко заглядывать в свои грустные голубые глаза, пытаясь проникнуть в тайну моей жизни. Прикрыв мордочку лапами, я произносил вздыхая: «Одиночество! О, как бездушен этот мир! И заброшенность — мой удел!» — а также всяческие другие горестные слова, пока мне чуточку не легчало.
Я был очень одиноким муми-ребёнком, как часто бывает с одарёнными детьми. Никто меня не понимал, и меньше всех понимал себя я сам. Разумеется, от меня не ускользало различие между мною и моими сверстниками. Состояло оно главным образом в их плачевной неспособности любопытствовать и удивляться.
Я, например, мог спросить Хемульшу, почему всё устроено так, а не этак.
— Весёленькая бы тогда получилась картина! — отвечала Хемульша. — Разве всё не хорошо так, как есть?
Она никогда не давала мне вразумительных объяснений, и у меня всё отчётливее складывалось впечатление, что она попросту норовит отвертеться от ответа. «Что?» и «Как?» нисколько не интересуют представителей рода хемулей.
Я мог спросить у неё, почему я — это я, а не кто-нибудь другой.
— Что ты — это ты — несчастье для нас обоих! Ты умывался? — таков был ответ Хемульши на столь важный вопрос.
— Но почему вы, тётенька, Хемульша, а не муми-тролль? — допытывался я.
— Мои папа и мама были хемули, и слава Богу, — отвечала она.
— А их папа и мама? — любопытствовал я.
— Хемули! — восклицала Хемульша. — И их папы и мамы тоже, и так далее и так далее, а ну марш под рукомойник, не то я разнервничаюсь!
— Жуть какая-то. И им не будет конца? — спрашивал я. — Ведь были же когда-то самые первые папа и мама!
— Это было давно-давно, не стоит ломать над этим голову, — отвечала Хемульша. — Да, собственно, почему бы нашему роду должен быть конец?
(У меня было смутное, но неотвязчивое предчувствие, что папы и мамы, составлявшие мою родословную, являли собою нечто исключительное. Я бы не удивился, если бы на моей пелёнке была вышита королевская корона. Увы! О чём мог говорить газетный лист, в который я был завёрнут?!)
Как-то ночью мне приснилось, будто я приветствую Хемульшу, держа хвост не под тем углом, а именно под углом в семьдесят градусов. Я рассказал об этом приятном сне Хемульше и спросил, рассердилась ли она.
— Сны — это ерунда, — ответила Хемульша.
— Как знать, — возразил я. — Быть может, муми-тролль, что приснился мне, настоящий, а муми-тролль, что стоит здесь перед вами, только снится вам?
— К сожалению, нет! Ты существуешь! — устало отвечала Хемульша. — Я не поспеваю за твоей мыслью! Ты совсем загонял меня! И что только из тебя выйдет в этом нехемульском мире!
— Из меня выйдет знаменитость, — на полном серьёзе заявил я. — И между прочим, я построю приют для подкидышей-хемулей. И всем им будет дозволено есть бутерброды с патокой в кровати, а под кроватью держать скунсов и ужей.
— Им это никак не подойдёт, — сказала Хемульша. К сожалению, она, пожалуй, права.
Так в постоянном и тихом удивлении протекало моё раннее детство. Я только и делал, что удивлялся и беспрестанно задавал всё новые «Что?» да «Как?». Хемульша и её тихони-найдёныши чурались меня; слово «Почему?» явно приводило их в дурное настроение. Так и выходило, что я одиноко бродил по пустынному, без единого деревца приморью возле дома Хемульши, размышляя то о паутине, то о звёздах, то о малявках с загнутыми хвостиками, шнырявших в лужах, то о ветре — он дул с разных сторон и всегда пах по-разному. (Только потом мне довелось узнать, что всякий одаренный муми-тролль удивляется тому, что другому кажется само собой разумеющимся, и не находит ничего удивительного в том, что обычному муми-троллю представляется примечательным.) Это была печальная пора.
Но мало-помалу со мной происходила перемена; я начал размышлять о форме своего носа. Я дал отставку неинтересному окружению, начал всё больше задумываться о себе, и это оказалось чарующим занятием. Я перестал задавать вопросы и вместо этого возымел сильнейшее желание рассказывать о своих чувствах и мыслях. Но, увы, кроме меня самого, не нашлось никого, кому бы я хоть сколько-нибудь был интересен.