– А где остальные? – спросил я, удивленный, начав волноваться. – Случилось что-нибудь страшное?
– Нет. Проходи и садись рядом, Пеппе.
Руки наши соединились, спонтанно, естественно.
– Сколько тебе сейчас лет, Пеппе? – спросила она.
– Сейчас тысяча четыреста девяносто шестой год, – ответил я. – Мне восемнадцать лет.
– Правильно.
– Сейчас ровно пять лет с нашей первой встречи, тем вечером в церкви. Помнишь ее?
– Как я могу забыть ее, мой хороший? Я вспоминаю ее с нежностью. Кроме того, у меня есть все основания вспоминать ее: она была запланирована.
– Запланирована? – как эхо повторил я.
– Ну да!
– Ты хочешь сказать, что я… э… что я был в каком-то смысле избран?
Эта мысль никогда не приходила мне в голову.
– Да, во всех смыслах.
– Ты знала обо мне до того, как мы встретились?
– Конечно. Я видела, как ты толкал по улицам тачку, раня себе всю спину. Я была рядом и наблюдала, когда у твоей матери не выдержал мочевой пузырь. Произошло это от жестокого отвратительного смеха.
Я опустил голову.
– Не надо, – сказала она, приподняв ладонью мою голову за подбородок, – Ей должно быть стыдно, а не тебе.
Мы помолчали немного, затем она тихо произнесла:
– Тебе восемнадцать лет, Пеппе. Даже в таком убогом теле, как твое, ты наверняка заметил определенные изменения. Ведь так? Появились ощущения – стремления, смутное шевеление желания…
– Конечно.
Мне вдруг вспомнилась ночь, когда моя мать пыталась совратить меня, – воспоминание вернулось, словно неожиданный приступ боли вновь вернувшейся болезни. Тогда я был бледен, без волос и гладок, а сейчас под мышками и на груди лезет густая темная растительность, и огромный пучок жестких волос вырос между ног. У меня часто во сне происходило извержение семени, и изредка я мастурбировал. Может, это и покажется странным, но мой тайный онанизм сопровождался не яркими фантазиями о половом акте, недостижимом для меня в реальности, а неясным, но очень приятным ощущением спокойствия, тепла, безопасности и счастья. Как бы то ни было, эти переживания были абсолютно личными; их ни с кем нельзя было разделить, так как люди считали отвратительной и аморальной мысль о том, что уроды могут получать сексуальное удовольствие. Чем больше я размышляю о внутреннем уродстве людских душ, тем более странным и грустным кажется мне этот феномен.
– Значит, ты понимаешь, – продолжала госпожа Лаура, – о чем я говорю.
– Да.
– И все же, мой дражайший Пеппе, этот опыт ты просто должен приобрести, если хочешь окончательно и бесповоротно отречься от него. Это частица знания – всего лишь крупинка, лоскуток, согласна, – но она должна сделаться твоей, если желаешь подняться на более высокие, более тонкие и совершенные сферы гносиса.
– У меня начинает колотиться сердце.
– Да, знаю. Но понимаешь ли ты смысл того, что я говорю?
– Конечно. Ты говоришь, что я должен совершить половой акт, обрести плотское знание, чтобы потом навсегда оставить его позади.
– Да, Пеппе, да! Именно так!
– Мне кажется, что я… то есть все мы… уже почувствовали, что в нашем обучении должен произойти качественный скачок. И что импульс для этого скачка дашь нам ты.
– Ты прав. Это скачок к духовному знанию, отличному от предметного знания, отличному от способности изъясняться и изысканно себя вести. Все, что здесь происходило, было лишь подготовкой. Но из-за природы этого жестокого мира, в котором мы вынуждены жить и дышать, – воистину, это ад! – и из-за того, что божественная scintilla, горящая в нас, заключена в темницу грубой плоти, у которой свои жалкие позывы и потребности, мы должны глубоко познать эту природу, чтобы раз и навсегда обратиться против нее. Ибо знай, что подняться к гносису нельзя лишь наполовину: ты не можешь вытянуть шею, заглянуть на небо, а потом с сожалением и тоской глядеть вниз на грязь и навоз. Разрыв должен быть полным. Божественные сферы ничего не знают о плоти, и они требуют, чтобы каждый стремящийся к содержащейся в них славе, обещающей окончательное освобождение, тоже ничего о ней не знал. Но поскольку мы рождены в телесной западне, которую мы зовем земной жизнью, для нас незнание плоти не может означать неведение о ней, поэтому наш путь – это путь познания ее, отвержения ее и презрения. Нельзя отвергнуть и презирать то, что не знаешь. Но, познав однажды, отвергать и презирать ее надо абсолютно, всегда и во всем. Ты это понимаешь?
– Да, – сказал я, едва сумев выдавить из себя слова.
– И, что еще более важно, ты в это веришь?
– Я готов в это поверить, – ответил я.
Я не мог сдержать дрожь, меня трясло как в лихорадке.
– Хорошо. Я сама передам тебе знание, которое, будучи однажды усвоенным, должно быть отвергнуто.
Она, казалось, прочитала мои мысли.
– О других не беспокойся, они уже обрели свое знание.
– Но когда? И как? Я хочу сказать…
– Так же, как сейчас получишь его ты, мой хороший. Для каждого из них было устроено.
– Ты сама? То есть ты сама была их учителем?
Она медленно помотала головой:
– Нет. Барбара и Джакомо обучили друг друга.
– Вместе, вдвоем?
– Конечно, мой хороший. В этом доме много хорошо обустроенных комнат. Я предоставила им одну из них на время, чтобы они уединились.
Мысль об этом ее явно развеселила, и она тихо засмеялась.
– А Анджело? Пьетро?
– Они тоже обучили друг друга.
– Они же оба мужчины.
– Так ли это важно, если знание обретается лишь для того, чтобы его отвергнуть и презирать? Двое мужчин так же хороши для обретения этого знания, как и две женщины или мужчина и женщина. Лицемерная половая мораль этого мира не имеет к нам отношения. Потерпи, Пеппе, ты все узнаешь. Каждый из них принял бесповоротное решение – вместе со мной начать восхождение к высшим сферам. Они полны решимости. Они прекрасно знают, какое острое наслаждение может дать плотская любовь, и они добровольно полностью отреклись от нее. А ты, Пеппе, мой дражайший, сделаешь так же?
Я поднял взгляд на госпожу Лауру и голосом тихим, словно дыхание готовой погаснуть свечи, сказал:
– Сделаю.
Голубовато-зеленый бархатный балдахин огромной постели покрывал нас тенью, а насыщенные янтарные лучи от серебряных масляных ламп на высоких подставках купали нас в золотом свете, так что мы уже казались не больными убогими тварями, а богами, источавшими с кончиков пальцев, с бедер, с губ нектар и мед. Тишина убаюкивала нас, и мы лежали нагие, обняв друг друга. Волосы Лауры падали на мои кривые уродливые плечи и вбирали меня в ореол ее нежности, словно актиния, обволакивающая и втягивающая в себя маленькое морское животное. Меня ласкало ее частое дыхание, ее одна красивая грудь прижималась к зарослям волос на моей впалой груди, покрытой сейчас капельками пота, но не от страха, а от страстного ожидания. Смело, но очень деликатно она положила свою прохладную ручку на мой костлявый горб, а я, полностью понимая Лауру, нагнулся и поцеловал то темное место, скрытое в пульсирующей тени ее тела, где грудь не росла.
Другая ее рука держала мой член. Лаура оттягивала мою крайнюю плоть пальчиками, двигая их в томном, но постоянном ритме, и я почувствовал, как член начал подрагивать, пробуждаясь к жизни, стал делаться тверже и толще, начал кивать и закачался поднимаясь. В ответ я прижал свое колено к ее влажной елейной чаше. Мы поцеловались, отстранились, затем снова слились в поцелуе. Губы ее имели сладкий, свежий вкус яблок. Ее горячий розовый язык высунулся и коснулся моего, и я жадно к нему присосался, словно к ароматной сладости.
– Ох, чувствую, что уже скоро! – сказала она. – Я почти готова.
Она отстранилась от меня и перекатилась на спину. Нимб волос на лобке в волшебном свете казался язычком пламени, ее кожа – гладчайшим мрамором, покрытым прозрачной позолотой.
Я осторожно лег на Лауру сверху, опираясь на руки. Туго налитая кровью головка члена касалась пухлых губ ее половой щели.
– Ну, – прошептала она, – ну!
Я сделал толчок и погрузился в нее. Губы наши встретились. Она обхватила ногами мои ягодицы и, двигаясь в такт со мной, стала помогать моим первым робким поступательным движениям, которым меня никто не учил, но которые получались так же естественно и легко, как и дыхание. Вечная мудрость тела – даже такого несуразного, как мое, – вот единственный настоящий учитель техники любви, тело действовало автономно, и на него не влияли ни нерешительность, ни робость, ни неопытность.