Это началось словно огонь, который появился где-то в районе крестца, жидкий огонь, который не остановить, так же как наводнение. Он хлынул к мошонке, прошел по члену во влажную глубину ее тела, в которую я был погружен, сжатый объятием сильных мышц. Огонь запылал огромным пожаром, заливая и плавя все мои внутренности, и что-то имеющее грандиозную и ужасную цель прорвало дыру в ткани моей души, и через нее начало сочиться мое разжижающееся сердце. Ощущение было таким мучительным, что я думал, что вот-вот умру, и таким сладким, что я не хотел, чтобы оно прекратилось даже на миг.
– Лаура! Лаура! Лаура! – закричал я, и мои стоны были ее эпиталамой, а повторяющиеся спазмы, сотрясавшие меня, когда я выпускал в ее тело свое семя, – ее свадебным танцем.
Мы заснули, держа друг друга в объятиях, в зелено-золотой постели, в этом перегонном кубе, в котором вещество очищается и перерождается, а гаснущие масляные лампы тихо пели погребальную песнь той страсти, которая только что нас сжигала и теперь сгорела сама. Перед тем как уснуть, я посмотрел в ее глаза и увидел, что на темных ресницах блестит, как драгоценный камушек, слеза.
За днем следует ночь, за сном – пробуждение, за гордыней – возмездие, за смехом следуют слезы, за жизнью – смерть, за летом – осень. Так все устроено. Значит, наверное, неизбежным было и то, что за экстазом моего приобщения к половой любви последовала боль расставания и потери. Но я не предвидел этого – ни самого ужаса, ни той формы, какую он принял.
Перед тем как я ушел тем вечером из дома госпожи Лауры, мы дали с ней Клятву отречения: я поклялся перед Лаурой (а она передо мной) и перед «единственно истинным Богом» в том, что впредь я буду жить, презирая и отвергая всякое плотское удовольствие. Форма, какую должно было принять это отречение, была ясна и точна: я буду воздерживаться от всех видов полового акта, как с самим собой, так и с другим человеком, либо буду участвовать в нем лишь с целью извратить его значение и цель. Я не совсем понимал, как это последнее осуществить на практике, но основной смысл я понял, и меня это не очень волновало, так как я все еще был опьянен крепким вином недавнего любовного пира.
Я вернулся домой и услышал, что мать возится в служащей кухней грязной каморке, но мне не хотелось ни видеть ее, ни говорить с ней, разговор с ней был бы тем же самым, что и святотатственные речи после вдохновенной молитвы. Я сразу пошел спать, свернулся калачиком на матрасе на полу, и мне приснился рай.
На следующее утро, когда я с матерью обходил улицы, кряхтя и задыхаясь, толкая тачку по камням мостовой, я услышал, как чей-то взволнованный голос прошипел мне в ухо:
– Иди в дом! Ее схватили!
Я тут же обернулся, но никого не увидел, голос я тоже не узнал. Я подумал, что это мог быть Пьетро, но не был уверен. В переулке отдавались эхом чьи-то торопливые шаги, и больше ничего. Мать кокетливо торговалась с седым стариком в дверях. Я поставил тачку и побежал. Во всяком случае, для меня это был бег.
– Э! Куда это ты, к чертям, понесся? – услышал я за спиной голос матери, сердитый и удивленный.
Больше я ничего уже не соображал, только кровь стучала в ушах, а я изо всех сил заставлял куцые кривые ноги бежать все быстрее.
Ворота во двор palazzo были распахнуты настежь, так же как и двери в апартаменты, как обнаружил я, когда поднялся, задыхаясь и дрожа, по лестнице на самый верх. В небольшой прихожей стоял какой-то высокий человек, одетый в одежду церковника.
– Где она? Где госпожа Лаура?
Он повернулся и посмотрел на меня. Его лицо, худое, болезненно-желтое, под шапочкой коротко остриженных черных волос, приняло выражение величайшего hauteur, смешанного с раздражением.
– Как звать? – сказал он.
– Госпожа Лаура Франческа Беатриче де Коллини.
– Не ее, идиот. Тебя. – Он произнес слова отрывисто, резким стаккато.
– Джузеппе Амадонелли. Куда вы ее забрали?
– Если тебе дорога свобода, уродец, то проявляй поменьше рвения узнать, где эта госпожа. Ты ее друг?
Внутренний инстинкт, требовавший осторожности, каким-то образом пересилил гнев и горе.
– Нет, не друг. Она клиентка моей матери… моя мать продает вино. Госпожа Лаура должна нам деньги.
– Она никому ничего не может быть должна. Ты врешь.
– Нет.
В его глубоко посаженных глазах горела такая беспощадность, что я испугался. Он хитро улыбнулся.
– Можешь пойти со мной, – сказал он.
– Не могу. Мне надо назад к маме…
– Не надо было отходить от нее.
– Я нужен ей, чтобы помогать продавать вино, – сказал я.
– Значит, ей не повезло. Пойдешь со мной.
Я повернулся и увидел, что в дверях по стойке «смирно» стоят два человека в кольчугах. У каждого была страшного вида короткая вогнутая сабля. Сердце мое заколотилось, выбивая ритм имени Лаура Франческа Беатриче де Коллини.
Меня отвели в унылое закопченное здание в тени старой базилики Святого Петра. Туда отводили подозреваемых или обвиненных в ереси для того, чтобы провести следствие и дать им возможность оправдаться. Стало ясно, что я был в руках папских инквизиторов и, несомненно, госпожа Лаура содержалась где-то здесь. Но почему? В чем ее преступление? Кто ее обвинил? Какова бы ни была природа преступления, если я не буду вести себя с крайней осмотрительностью, ее вина может распространиться и на меня. Поэтому я решил, что спасение мое лишь в том, чтобы снова стать невежественным уродцем из сточных канав Трастевере.
Меня привели в небольшое мрачное помещение, в котором не было ничего, кроме одного стула, и велели ждать – приказ был абсолютно не нужен, так как ничего другого мне не оставалось. Или я ошибаюсь, и была прекрасная возможность (которой я невольно в полной мере и воспользовался) довести себя до жалкого умственного и душевного состояния, размышляя о судьбе госпожи Лауры. Весь ужас в том, что, какова бы ни была ее судьба, эта судьба единична, в то время как мое воспаленное воображение создавало почти бесконечное число возможностей, одну страшнее другой. То же самое, думаю, происходит с человеком, приговоренным к смерти: ночью в мучительных фантазиях, пока часы медленно и неумолимо ползут к утру, он казнит себя тысячу раз, переживая намного больше боли и унижения, чем может быть наяву.
Вот в помещение, в котором я сидел, вошел человек, приведший меня сюда под конвоем. Он переоделся в одежду доминиканского монаха.
– Так, так. Дружок-горбун.
– Почему я здесь?
– Ты должен рассказать мне о характере ваших отношений с Лаурой де Коллини.
– Но ведь я уже сказал. Она покупает вино у моей матери.
– Не принимай меня за идиота. Люди ее положения ничего не покупают у уличных торговцев, тем более ослиную мочу, которую вы продаете. Сколько ты ее знаешь?
– Я ее вообще не знаю. Правда. Нам просто нужны деньги, которые она нам должна.
Он вплотную подошел ко мне и сел на корточки, так что его жестокое желтоватое лицо оказалось на одном уровне с моим.
– Меня зовут Томазо делла Кроче, – сказал он вкрадчивым и очень грозным тоном, – и я спорил с величайшими умами, какие только ересь была способна изрыгнуть в лицо нашей Святой Матери Церкви. Я всех их победил мечом правды, данным нам самим Иисусом Христом. Неужели ты думаешь, что у меня есть время и желание слушать жалкую ложь такого дерьма из сточной канавы? Я могу сейчас приказать бросить тебя в темницу, и мир о тебе больше никогда не услышит, что, я уверен, будет для него большим благом. Так что, либо соблаговолишь поведать мне о том, какие именно у тебя отношения с Лаурой де Коллини, или я сделаю так, что ты пожалеешь, что какая-то потаскуха-мать тебя родила. Я ясно выразился?
– Это правда, что моя мать – потаскуха…
Он встал.
– У меня есть мысль получше, – сказал он. – Может быть, встреча лицом к лицу со знатной госпожой освежит твою память. Иди за мной!
Они держали ее глубоко под землей в помещении, похожем на склеп, в котором раньше явно содержали узников. Лаура была привязана к большому креслу, волосы падали на плечи, глаза ее были опущены, и я заметил на правой щеке след удара – длинное багровое пятно, которое на бледной, кремового цвета коже казалось пятном крови. Она была босиком. За столом у стены напротив нее сидел кто-то, похожий на монаха; на голову был накинут капюшон, так что из всего лица виден был только кончик носа – лицо состояло из темноты и теней. Перед ним лежали листы пергамента, некоторые из которых были развернуты, другие скручены в свиток и перевязаны черной лентой. Рядом лежали письменные принадлежности.