– Нет! У меня нет никого, кроме вас. Куда я пойду, что я стану делать без вас? Вы не можете от меня отказаться… не можете прогнать меня…
– Но я чужой тебе, Кристина!
Она медленно помотала головой и едва заметно улыбнулась.
– Совсем нет, – проговорила она. – Я все о вас знаю. Магистр мне рассказал. Он рассказал мне то, что моя мать ему рассказала.
– Не может быть, чтобы я был твоим отцом. Ты наверняка ошибаешься.
– Вы разве не помните ту ночь, когда я была зачата? – тихо сказала она.
Я начал чувствовать раздражение, – раздражение, неловкость и волнение. Она продолжала:
– Это произошло в доме магистра, ведь так? В доме моего деда! Таким способом моя мать передала вам знание, которое вы должны были приобрести, чтобы затем отвергнуть. Ведь она так говорила? Магистр сказал, что так. Она сама была вашим учителем, она сама передала вам это знание. Вы занимались любовью с ней, с моей матерью, Лаурой.
– Один-единственный раз, – сказал я со слезами на глазах.
– И этого было достаточно. В ту ночь я была зачата в ее чреве.
– У нас не было такого намерения… мы не думали заводить ребенка. Совсем не думали. Я познал плотское наслаждение только затем, как ты сама сказала, чтобы впоследствии отречься от этого наслаждения, либо воздерживаясь, либо извращая его цель. Как же мы могли хотеть ребенка?
– Я не знаю, какие у вас были намерения, – сказала Кристина. – Я знаю только две вещи: во-первых, я знаю, что вы любили мою мать…
– Больше всех людей и вещей в этом адском мире! – воскликнул я.
– …и что она любила вас. И во-вторых, я знаю, что мое рождение было огромной радостью для нее. Магистр часто рассказывал мне, как она была рада.
– Но это невозможно…
– И все же это так. Я родилась, когда моя мать была в тюрьме. Вы разве никогда не задумывались над тем, почему так долго откладывали ее казнь?
– Я не думал, что…
– Тогда подумайте сейчас. Подумайте! Ей сохраняли жизнь все то время, пока она меня вынашивала и пока я от нее зависела. Они никогда не сжигают беременных женщин и женщин с беспомощными детьми. Я жила с ней в убогой камере. Она заботилась обо мне как только могла. О, моя бедная мама! А затем, когда решили, что я достигла разумного возраста, ее сожгли, а меня выпустили. Дедушка забрал меня к себе, и с тех пор я жила в его доме. Инквизиция предпочла бы поместить меня в монастырь к монахиням, которые заботятся о детях приговоренных еретиков, – монахини хорошие, святые женщины, я знаю, – но дедушка сумел подкупить главу комиссии, занимающейся делами, подобными моему. Тот человек, Бертран Сузен, был французом, и я уверена, дедушка знал, что у него в семье были предки, симпатизировавшие катарам. Как бы то ни было, он позволил магистру забрать меня. В монастыре меня наверняка тоже сделали бы монашкой.
– Все эти годы… я так и не знал…
– Вы довольно часто видели меня на наших собраниях, наших литургиях…
– Видел. Но не знал.
– Откуда вам было знать? Я же сказала, магистр не хотел, чтобы вы знали, кто я такая.
– Не понимаю этого, – сказал я.
– Я тоже. Но моим долгом было не понимать, а повиноваться. Он был не только магистром, но и моим дедом, и я была обязана ему жизнью. Теперь, когда его нет, я одна. Во всяком случае, если вы меня прогоните, я окажусь совершенно одна.
Это что-то внутри меня наконец не выдержало и лопнуло, как мыльный пузырь на солнце, поднялось на поверхность моей души и залило мой ум и мое сердце. Я упал на колени, рыдая, и уткнулся лицом в ее колени. Ее запах, ее прикосновение, тепло ее мягкого молодого тела, – все это было воскресшей Лаурой, вернувшейся ко мне Лаурой, возродившейся Лаурой.
– Я не прогоню тебя, моя дорогая, – воскликнул я. – Никогда.
Она взяла мою голову своими бледными изящными ручками и приподняла мое лицо. Она тоже плакала.
– О, как я молилась, чтобы услышать от вас эти слова, – сказала она, – Как я терзала себя ночами мыслью о том, что вы их не скажете.
– Не терзайся больше – я уже их сказал. Я тебя больше не отпущу. Никогда. Мы будем вместе, ты и я. Мы будем заботиться друг о друге… любить друг друга…
– Как и следует отцу и дочери, – сказала она.
Отцу и дочери. Эти слова были как молитва. Они и были молитвой, – такой молитвой, что творит чудеса, что делает невозможное мечтой, а эту мечту – великолепной, удивительной реальностью. Я тут же понял, что имел в виду еврейский псалмопевец, когда пел: «Чаша моя преисполнена».
Я поднял голову с ее колен и сел на корточки у ее ног.
И в то мгновение я понял кое-что еще – лакуна в моем понимании и пятно на чистой любви к Андреа де Коллини исчезли навсегда. Конечно же: из-за нее, из-за моей дочери, он отказывался от попыток спасти Лауру из крепости Сан-Анджело – ведь он знал, что Лаура в камере не одна, что с ней Кристина. Зная это, как он, должно быть, боялся за жизнь ребенка! Если бы Лауре устроили побег, что стало бы с его внучкой? Он также знал: что бы ни случилось с Лаурой, Кристину в конце концов отпустят. Как он мог пойти на риск, послушав Дона Джузеппе и меня? Магистр знал, – какое трагическое, невыносимое знание, – что смерть матери означает освобождение ребенка.
В голове у меня сами собой возникли слова: «Андреа, Андреа, как несправедлив я был к тебе».
В самом глубоком закутке сердца у меня оставалось мнение, что благородную душу безумие в конце концов все-таки победило, но даже в безумии магистр беспокоился о безопасности дочери своей дочери. И в этом закутке я прочел молитву покаяния.
Я снова обратился к Кристине.
– Но ты должна знать, – сказал я, вытирая глаза тыльной стороной ладони, – что я решил вернуться туда, откуда вышел. Это суровое, жестокое место, и жизнь, которой там живут, тоже сурова и жестока.
Она вздохнула.
– Мне это неважно, – ответила она. – Важно то, что мы будем вместе.
– Да, вместе.
– Действительно, в жизни нет ничего важнее. Я помолчал, затем продолжил:
– Я решил вернуться, потому что это самый мрачный вид существования, какой только могу себе вообразить, и ему нужен свет – очень нужен свет! – нашей гностической истины. Находясь в той темноте, я смогу сеять там зерна истины. Я смогу быть как бы пламенем истинного света, который постепенно осветит темные закоулки, где множится мерзость и убожество. Светить – вот задача, которую я себе поставил.
– Я понимаю все, что вы говорите, отец.
Когда она сказала слово «отец», меня охватила невыразимая гордость, и я был удивлен. Но все же я спросил:
– О, мое милое дитя, как ты можешь понимать? И, к моей несказанной радости, она ответила:
– Я понимаю, потому что уже давно приняла те же принципы, которые направляют и вашу жизнь. Моим первым учителем была моя несчастная мать, еще в мрачной тюрьме. Затем позднее, когда меня выпустили, мое духовное образование продолжил магистр. Несколько лет назад я приняла от него гностическое крещение. Я тоже – дитя света.
– И ты считаешь, что сможешь вынести такое существование? Разделить со мной такую задачу?
Она помолчала немного, затем ответила твердым, решительным голосом:
– Я знаю, что смогу. Я сама этого хочу.
– О, Кристина!
– Отец.
– Мы не будем бедны. У меня хватит денег для нас двоих…
– Нищета – это состояние сердца, а не пустой кошелек.
– Тем не менее мы ни в чем не будем нуждаться. Теперь наша работа будет работой духовной. Она будет тяжела, Кристина…
– Не сомневаюсь. Но мы будем вместе.
– Я подумал, что… со временем… я собираюсь создать новое братство. Только подумай об этом!
Наверняка есть и другие, как я, – острые умы и пытливые души, – души, пылающие тысячами вопросов, но оказавшиеся в плену неведения из-за окружающих их нищеты и убожества. Ведь могут же быть еще Джузеппе Амадонелли, которые ждут, чтобы их спасли из сточных канав Трастевере. Ведь этого я когда-то ждал, и я был когда-то спасен… твоей матерью.
– Это будет замечательное дело! – воскликнула она, всплеснув руками.
– И может быть, моя дорогая, может быть, когда нам станет невмоготу, когда наш дух потребует отдыха и восстановления, мы будем уезжать вместе, ты и я, в небольшую виллу в горах, которую я куплю специально для этой цели. Никто кроме нас не будет о ней знать, и там, вместе, вдали от убожества Трастевере, мы будем сидеть вечерами и читать великих учителей истины…