Утром неожиданно ко мне пришла Надя, можно сказать, влетела. Она заговорила отрывисто. «Ося сочинил очень резкое стихотворение. Его нельзя записать. Никто, кроме меня, его не знает. Нужно, чтобы еще кто-нибудь его запомнил. Это будете вы. Мы умрем, а вы передадите его потом людям. Ося прочтет его вам, а потом вы выучите его наизусть со мной. Пока никто не должен об этом знать. Особенно Лева».
Надя была очень взвинчена. Мы тотчас пошли в Нащокинский. Надя оставила меня наедине с Осипом Эмильевичем в большой комнате. Он прочел: «Мы живем, под собою не чуя страны» и т. д. все до конца — теперь эта эпиграмма на Сталина известна. Но прочитав заключительное двустишие — «Что ни казнь у него, то малина. И широкая грудь осетина», он вскричал:
– Нет, нет! Это плохой конец. В нем есть что-то цветаевское. Я его отменяю. Будет держаться и без него… — И он снова прочел все стихотворение, закончив с величайшим воодушевлением:
– Это комсомольцы будут петь на улицах! — подхватил он сам себя ликующе. — В Большом театре… на съездах… со всех ярусов… — И он зашагал по комнате.
Обдав меня своим прямым огненным взглядом, он остановился:
– Смотрите — никому. Если дойдет, меня могут… РАССТРЕЛЯТЬ!
И, особенно гордо закинув голову, он снова зашагал взад и вперед по комнате, на поворотах приподымаясь на цыпочки.
Потом мы уединились с Надей, и она стала мне говорить эти стихи по строчкам. Тут же она мне сказала вариант пятого стиха: «У него на дворе и собаки жирны».
Мне казалось, что все это глубоко погребено. До осуждения Мандельштама я ни одному человеку об этом стихотворении не говорила и уж, разумеется, не читала. Но как-то при мне зашел о нем разговор между Мандельштамами, и Надя безмятежно заявляет, что Нине Николаевне Грин больше нравится другой вариант. Вот тебе и раз. Оказывается, я не одна посвящена в тайну. И я не знала, что существует совсем иная редакция.
Его душили собственные ненапечатанные стихи.
Так протекало предгрозовое время последнего года московской жизни Мандельштама. В эту взрывчатую атмосферу влилась новая струя. Приехала Ахматова.
К приезду Анны Андреевны Осип Эмильевич заготовил шуточное длинное послание, в котором были такие фразы: «…Если у вас закружится голова, обопритесь о господствующий класс»; «Вы будете говорить, а мы будем слушать — слушать и понимать, слушать и понимать…»
Анне Андреевне отвели кухоньку (без плиты), и эта маленькая келья прозвана была «капище», следующие комнаты тоже получили соответствующие названия, но я их не помню.
С Осипом Эмильевичем у Анны Андреевны были свои отдельные разговоры — я при них не присутствовала. Только однажды, заглянув по какой-то надобности в «кашице», я застала их вдвоем. С детским увлечением они читали вслух по-итальянски «Божественную комедию». Вернее, не читали, а как бы разыгрывали в лицах, и Анна Андреевна стеснялась невольно вырывавшегося у нее восторга. Странно было видеть ее в очках. Она стояла с книгой в руках перед сидящим Осипом. «Ну, теперь — вы», «А теперь вы», — подсказывали они друг другу.
Как-то, веселые и оживленные, вернулись они вдвоем из гостей. Осип Эмильевич сделал за один вечер несколько «гафф'ов»: не так и не с тем поздоровался, не то сказал на прощание и, главное, скучал, слушая чтение нового перевода «Эдипа в Колоне». Переводил С. В. Шервинский вместе с В. О. Нилендером, кажется, именно Нилендер и читал в этот вечер. Домашние смешки и словечки вылились в шуточное четверостишие Мандельштама:
Ахматова дружила с Шервинским, но для Мандельштама поэты и деятели искусств подобного склада были противопоказаны. Так как я слышала много восторженных отзывов о Шервинском от его учеников, в частности от моей подруги Лены, от артистов-чтецов, студентов ГИТИСа, от переводчиков, я спросила Осипа Эмильевича, как он относится к нему. «Молодой человек с Пречистенки, — равнодушно ответил Мандельштам, имея в виду поколение, вышедшее из семейств московской высшей академической среды, — он таким и остался».
Анна Андреевна стала собираться домой в Ленинград приблизительно в конце февраля. Провожать ее поехал на вокзал Лева. Как только за ними закрылась входная дверь, Осип Эмильевич бросился на тахту и вскричал: «Наденька, как хорошо, что она уехала! Слишком много электричества в одном доме».
После отъезда Анны Андреевны в доме Мандельштамов наступила какая-то пасмурность. У них появилась тень раздражения против нее. Надя с оттенком недоброжелательности указывала, что Ахматовой легко сохранять величественную индифферентность, так как она живет за спиной Пунина. Как бы ни было запутано ее семейное положение, но жизнь в этом доме хоть немного, но обеспечивала ее. А Мандельштаму приходится вести ежедневную борьбу за существование. Осип Эмильевич утверждал, что Ахматова неофициально уже признана классиком. Зашел у меня разговор с ним о ее поэзии, и среди его одобрительных слов мелькает все-таки замечание о «манерности» ее ранних стихов, впрочем, добавляет он, «тогда все так писали». После обычных бормотаний Мандельштам проговаривает с осуждением: «…аутоэротизм…» В другой раз Надя резко критикует безвкусные завершения в некоторых стихотворениях из «Четок» и «Белой стаи»: «Как можно писать — "Даже тот, кто ласкал и забыл" или "Улыбнулся спокойно и жутко"?..»
Лева подарил мне свою фотографическую карточку, сделанную для удостоверения. На обороте стал писать акростих:
Дальше он не мог придумать. Ходил по комнате и повторял эти строки певуче и выспренне. Осип Эмильевич выхватил у него перо, быстро переделал «стройный» на «красит» и стремительно приписал:
В марте Лева уехал в Ленинград, но через месяц вернулся в Москву. Однако Мандельштамы его к себе не пустили. Он, как и было при Анне Андреевне, ночевал у Ардовых. Там актрисы, соленые анекдоты Виктора Ефимовича, всеобщий бесшабашный тон, который охотно поддерживала Надя. А Мандельштам снова впал в страшное беспокойство. Как только Лева подымался от Ардовых наверх, Осип Эмильевич встречал его словами: «Сделаем что-нибудь гадкое». И они звонили по междугородному телефону к Анне Андреевне в Ленинград.
Мандельштам продолжал бесноваться. Куда он убегал из дому, и кого встречал, и с кем разговаривал — я тогда не знала. Впоследствии выяснилось, что он продолжал искать случая дать пощечину Алексею Толстому и читал почти «направо и налево» свои стихи о Сталине.
Теперь ему опять недоставало Ахматовой. Он требовал по телефону, чтобы она вернулась в Москву. Однажды после такого разговора обратился ко мне вне себя: «В конце концов, мы. — акмеисты, члены одной партии. Ее товарищ по партии в беде, она обязана приехать!»
Ахматова приехала 13 мая. Они провели вместе один день. Поздно вечером явились гепеушники с ордером на арест Мандельштама. Всю ночь производили обыск. Осипа увели.