Я хотел бы, чтобы Александр сделался, в некотором роде, верховным судьей и посредником для всех цивилизованных народов мира, чтобы он был заступником слабых и угнетаемых, стражем справедливости среди народов; чтобы, наконец, его царствование послужило началом новой эры в европейской политике, основанной на общем благе и соблюдении прав каждого.
Мысль эта не покидала меня; я постоянно был занят ею и старался найти для нее формы, применимые на практике. С этой целью я составил собственный политический план, который и разослал циркулярно всем нашим представителям при иностранных дворах. В циркуляре этом, который должен был служить введением к моей новой политической системе, им предписывалось поведение, полное сдержанности, справедливости, честности и беспристрастного достоинства.
Я долго работал над достижением этого политического плана, в основу которого вложил принципы, подробно изложенные мною позже в труде «Опыт о дипломатии» (Essai sur la diplomatie). Я упорно разрабатывал свой план наряду с занятиями текущими делами. Но я не пожал плодов; этому помешали бесчисленные трудности, вставшие на моем пути, и быстрый ход тех событий, которые привели к моему падению. Но все то время, как я оставался у дел, направление их было тесно связано с этими принципами, хотя и не всегда в такой степени, как бы мне хотелось.
Жизнь нередко заставляет нас медлить с осуществлением своих идей и видоизменяет их применительно к течению событий… Приходится соглашаться на уступки ради избежания многочисленных затруднений, которые обнаруживаются на каждом шагу; уступки печальные и часто совершенно разбивающие самые дорогие, долго обдумывавшиеся наши планы.
Моя политическая программа пришлась по душе Александру, ввиду тогдашнего направления его мыслей. План мой касался далекого будущего, оставлял открытое поле воображению и всякого рода комбинациям и не требовал немедленного решения, немедленных действий. Александр был единственным человеком в своем государстве, способным до известной степени понять важное значение подобной системы, и разумом, скажу вернее — совестью, воспринять ее принципы. Но все же и он воспринимал их только поверхностно.
Удовлетворяясь высказанными в моей программе общими принципами и формой, в которой я предлагал их осуществить, он не помышлял о том, чтобы глубже вникнуть в суть вещей и дать себе отчет в тех обязательствах, которые налагала на него подобная политическая система, в тех трудностях, которые возникли бы при приведении ее в исполнение. Мои коллеги, как казалось, во многом разделявшие мои взгляды, благосклонно слушали представленный им мною беглый очерк моей политической программы, в которую я включил освобождение греков и славян, и пока я развивал идею той первенствующей роли, которую должна будет играть Россия, говорил о могущественном влиянии, которое она приобретет в делах Европы, моя аудитория была за меня; но лишь только я затронул цели и обязательства, вытекавшие для России из этого первенствующего положения, как только я заговорил о правах других народов, о принципах справедливости, которые должны сдерживать честолюбие, я заметил, что одобрения стали реже, холоднее и сдержаннее.
Моя политическая программа, основным принципом которой была справедливость и законность, необходимо вела и к постепеннему восстановлению польского королевства. Но, чтобы не подходить прямо к тем затруднениям, которые должно было встретить это новое направление дипломатии, столь противное укрепившимся идеям, я избегал произносить имя Польши. Идея ее восстановления вытекала сама по себе из моей программы и того направления, которое я хотел дать русской политике. Я говорил только о постепенном освобождении народов, несправедливо лишенных их политической самостоятельности; я не боялся говорить о греках и славянах, ибо подобная мысль не шла вразрез со взглядами и желаниями русских; однако по логической последовательности те же принципы естественно должны были быть применены и к Польше. Относительно этого между нами как бы существовало нечто вроде безмолвного соглашения, но также безмолвно понималось и то, что временно надо было еще избегать определенного упоминания о моем отечестве. Я чувствовал, как необходима была эта осторожность. Среди русских не было людей, расположенных к Польше. Позже я убедился, что правило это не имело исключений, и что ни одного русского нельзя было бы переубедить в этом вопросе.