Великий князь Павел служил тенью к картине и усиливал впечатление. Ужас, внушаемый им, особенно способствовал укреплению общей привязанности к правлению Екатерины; все желали, чтобы бразды правления еще долго держались в ее сильной руке и, так как все боялись Павла, то поэтому еще больше восторгались могуществом и выдающимися способностями его матери, державшей его вдали от трона, принадлежавшего ему по праву.
Такое стечение обстоятельств и все то, о чем я бегло упомянул здесь, легко объясняет то увлечение и преклонение, которое петербуржцы проявляли по отношению к своему Юпитеру в образе женщины. Это было, в некотором роде, воспроизведение величия Людовика XIV в то время, когда смерть не унесла еще его многочисленного потомства.
Иностранцу, приехавшему в Петербург, было очень трудно, почти даже невозможно, не испытать на себе и не подпасть под влияние столь глубоко вкоренившихся предрассудков.
Попав однажды в атмосферу двора и общества, принадлежавшего к нему, он незаметно был увлекаем водоворотом их идей и чаще всего кончал тем, что присоединял и свой голос к хору похвал, звучавшему постоянно вокруг трона. Примерами могут служить знаменитые путешественники вроде князя де Линя, лорда де Сент-Эллена, графов де Сегюра и де Шуазеля, так же, как и многих других.
В кругу иностранцев и русских, любивших посплетничать и позлословить, не щадивших ничего и никого для красного словца и не имевших никаких оснований остерегаться нас, насколько я знаю, не находилось ни одного, кто посмел бы позволить себе какую-нибудь шутку на счет Екатерины. Ничего не уважали, все критиковали, презрительная и насмешливая улыбка часто сопровождала и имя великого князя Павла, но как только произносилось имя Екатерины, все лица принимали тотчас же серьезный и покорный вид. Исчезали улыбки и шуточки. Никто не смел даже прошептать какую-нибудь жалобу, упрек, как будто ее поступки, даже наиболее несправедливые, наиболее оскорбительные, и все зло, причиненное ею, были вместе с тем и приговорами рока, которые должны были быть принимаемы с почтительной покорностью.
Екатерина была честолюбива, способна к ненависти, мстительна, самовольна, без всякого стыда; но к ее честолюбию присоединялась любовь к славе и, несмотря на то, что когда дело касалось ее личных интересов или ее страстей, все должно было преклониться перед ними, ее деспотизм все же был чужд капризных порывов. Как ни были необузданны ее страсти, они все же подчинялись влиянию ее рассудка. Ее тирания зиждилась на расчете. Она не совершала бесполезных преступлений, не приносивших ей выгоды, порою она даже готова была проявлять справедливость в делах, которые сами по себе не имели большого значения, но могли увеличить сияние ее трона блеском правосудия. Даже больше того: ревнивая ко всякого рода славе, она стремилась к званию законодательницы, чтобы прослыть справедливой в глазах Европы и истории. Она слишком хорошо знала, что монархи, если даже и не могут стать справедливыми, должны, во всяком случае, казаться таковыми. Она интересовалась общественным мнением и старалась завоевать его в свою пользу, если только оно не противоречило ее намерениям; в противном случае, она им пренебрегала. Ее преступная политика по отношению к Польше выдавалась за плод государственной мудрости и путь к военной славе. Она завладела имениями тех поляков, которые проявили наибольшее рвение в защите независимости своего отечества, но, раздавая эти имения, она привлекала к себе именитые русские семьи, а приманка незаконной выгоды побуждала окружавших ее хвалить ее вкус к преступной, безжалостной и завоевательной политике.
Называют только одного генерала Ферзена, победителя при Мацеевицах, который отказался от конфискованных имений семьи Чацкого и попросил наградить его пожалованием из государственных земель. Никто больше не осмелился на подобный, столь справедливый поступок, на том основании, что всякий приказ императрицы требует слепого повиновения. Воля императрицы, будь это самая вопиющая несправедливость, не могла быть подвергнута критике, обсуждению. Никто не мог и помыслить о том, чтобы позволить себе такую смелость. По общему убеждению, ее действия не могли быть подчиняемы общим законам, и самые принципы справедливости зависели от ее решений.