Но, несмотря на эти минуты, в которые мы могли доверяться друг другу и высказывать откровенно свой образ мыслей, грустная необходимость все же постоянно скрывать наши настоящие чувства, наши страдания и все то, что мы думаем, невозможность громко заявить о том, что ты из себя представляешь, все это страшно тяготило нас. И что касается меня, то на мой характер и на мои умственные силы все это подействовало самым гибельным образом. Этот гнет, наложенный на мою откровенность, сделал меня мрачным, молчаливым сверх меры, ушедшим в самого себя, не делившимся своими мыслями ни с кем, кроме как с самим собою. Весьма возможно, что я по натуре своей был предрасположен к этому недугу. Более счастливые обстоятельства, быть может, совершенно рассеяли бы или, по крайней мере, ослабили его, но противоположные условия моей жизни только еще больше его увеличили. Я стал слишком осторожным, осмотрительным, слишком внимательно следил за тем, чтобы не высказать ни одного мнения, ни одного слова, не взвесив их. Всю жизнь потом я не мог побороть, изменить в себе этого настроения ума, насильно навязанного мне в молодости роковыми обстоятельствами.
Наконец, после нескольких месяцев ожидания, нас уведомили, что мы должны быть представлены Екатерине в Царском Селе, летней резиденции двора. Это была для нас решительная минута, так как до тех пор мы не имели ни малейшего понятия о судьбе, предназначенной прошению отца, в котором он уведомлял, что посылает нас в Петербург, и испрашивал возврата его имений.
Нам посоветовали приехать пораньше: представление наше должно было состояться по выходе из церкви. В ожидании мы отправились к известному генералу Браницкому. Он был женат на племяннице Потемкина и оказал Екатерине важные услуги в польских делах. Он жил во дворце, где его все любили. Очень жаль, что этот человек лишил себя общего уважения, помогая гибели своего отечества. Придворный, погрязший в проступках, честолюбец без принципов, жадный к богатству, он все же, несмотря на свои семейные связи с русскими, в глубине сердца оставался поляком и предпочел бы удовлетворить свои вкусы и честолюбие скорее в Польше, чем в другом месте. Он все еще гордился той Польшей, которую погубил; он сожалел о ней и страдал от ее унижения. Он ненавидел русских, которых хорошо знал, и мстил им за их господство молчаливым презрением и насмешками над их недостатками. С другой стороны, он был расположен от всего сердца к тем, кого знал с давних пор и кому он мог безбоязненно открывать душу. Его живой, вполне польский ум, его тонкие замечания делали его речь интересной и веселой. У него всегда был большой запас польских анекдотов и разных шуток, и он рассказывал их очень своеобразно, но всегда избегал малейшего намека на злосчастную Торговицкую конфедерацию. Зато он любил вспоминать доброе старое время и тогда принимал тот вид важного вельможи, который совершенно исчезал в нем, когда он находился среди толпы придворных, где чувствовал все свое ничтожество, или же в присутствии Екатерины, часто приглашавшей его составить ей партию.
Он, казалось, был действительно привязан к нашим родителям, с которыми он провел долгие, полные событий, годы. Но он ничем не мог помочь нам, кроме советов, которые заключались в словах: «Терпение и покорность». Он держал нас в курсе всего, что происходило, и предлагал нам свое гостеприимство в дни аудиенции, когда нужно было долго ожидать. Итак, прибывши в Царское Село, мы отправились к нему, чтобы у него дождаться часа нашего представления Екатерине. Он дал нам свои наставления, а на наш вопрос, должны ли мы поцеловать руку императрице, он ответил: «Целуйте ее куда она захочет, лишь бы она вернула вам ваше состояние». Он также учил нас, как преклонять колена перед императрицей.