А потом — Господи, помилуй! — этот ирландец стал двигать свой стул все ближе и ближе ко мне — с тем же выражением на лице, с каким он смотрел на бедного старого нарцисса-педераста!
В один из дней привели совсем молоденькую вопящую девушку с копной ярко-рыжих волос, бросили ее в обитую мягким камеру и оставили там, кричащую, на всю ночь — а когда я утром увидел ее, на месте густой и яркой гривы был могильный холм окровавленных бинтов.
Я начал задавать вопросы молоденькому интерну, который казался приветливее других, и он рассказал мне, что девушка выдрала себе все волосы в ту ночь, когда кричала в обитой мягким камере — выдрала их с корнями.
У меня в шкафчике было несколько костюмов; их принес мне Дейкин.
Тайком я обыскал карманы и нашел маленький пакетик «розовеньких», пять капсул; я решил принимать их по одной на ночь, в дополнение к тем совершенно неэффективным снотворным, что прописал мне врач, до сих пор не нашедший времени позвонить мне в мою палату для буйных.
Когда капсулы кончились, меня ждали три или четыре бессонные ночи подряд.
В конце концов наступила ночь такой усталости, что мне удалось часок поспать.
Однажды ночью я уснул — да, на самом деле забылся — как вдруг дверь распахнулась и влетел молодой интерн, которого никто бы не назвал приветливым.
— О Господи, чего вам надо?
— Вы не вернули электробритву!
— Ну и что?
Он выхватил из тумбочки «Филипс» и заорал: «Пациентам этого отделения не разрешается иметь у себя ничего, чем они могут нанести себе повреждения!»
Я вышел в коридор следом за ним и направился к застекленной кабинке ночной сестры, откуда она наблюдала за пациентами.
Я постучал в дверь. Там собралось несколько сестер и интернов, и я в истерике по поводу случившегося сказал им:
— Я уснул, я на самом деле уснул после четырех бессонных ночей, а он ворвался ко мне за электробритвой!
Я повторял и повторял эту фразу, а потом начал всхлипывать, ночная сестра оказалась приятной женщиной, и мягко поговорила со мной.
— Вернитесь к себе, ваше лекарство должно скоро снова подействовать.
Оно не подействовало.
Мое окно выходило на громадный мусороперерабатывающий завод, и за целый час до рассвета этот завод начинал монотонно громыхать — я по этому звуку определял наступление нового дня, потому что часы у меня конфисковали, так как в них было стекло, а ни один предмет, содержащий стекло, не разрешался пациенту этого отделения.
На рассвете санитарка с отсутствующим выражением на лице и с голосом, напоминавшим визжание дрели, входила в палату для проверки и измерения пульса и температуры.
— Уткой вчера пользовались?
Иногда я вообще не отвечал, иногда тяжело вздыхал и закрывал лицо, и поэтому мое пребывание в палате для буйных продлевали и продлевали — за «отказ от сотрудничества» я провел в нем целый месяц.
Какая-то гордость в человеке остается, когда уходит все, кроме последнего вздоха…
Местный врач был очень приветлив с моим братом, и когда Дейкин приходил навещать меня — примерно два раза в неделю — они болтали друг с другом в моем присутствии. Он рассказал Дейкину, что у меня были конвульсии три раза за одно утро, и говорил все это с налетом гордости, как будто эти конвульсии были достижением, с которым он поздравлял себя.
Я уже давно прочитал «Сон Теннесси Уильямса», когда однажды вечером этот врач принес мне тот самый номер «Эсквайра» и сказал со своей злой усмешкой: «Тут о вас замечательная хвалебная статья. Хотите прочитать?»
— Спасибо, нет. Я уже читал.
— Врачи из буйного отделения завидуют нам, — говорил доктор Леви, — и вымещают это на наших пациентах…
Даже в палате для буйных у пациентов был час трудовой терапии утром, и час — после обеда.
Каждый день те, кого допускали к трудотерапии, после переклички выстраивались у лифта. У нас была возможность отказаться, можно было не спускаться на лифте и не заниматься теми незатейливыми видами деятельности, что позволялись нам внизу.