Мне уже никогда не стать настоящим мизантропом — стоит только оглянуться назад на совершенно искренние, без тени зависти, поздравления, полученные мною от коллег и хозяев на этом сквобьем ранчо. Они все знали, что я писатель, и, стало быть, чокнутый, и вдруг, как гром среди ясного неба, та чайка пролетела над моим уголком и увенчала меня манной небесной, а я в этом самом уголке всего-то и был без году неделю.
Я мог, конечно, немедленно купить билет на автобус прямо до Манхэттена, и у меня бы еще осталось на одну-две недели в общежитии Ассоциации молодых христиан (АМХ), но вместо этого я меньше чем за десять долларов купил подержанный велосипед в хорошем состоянии, веселый и беспечный племянник хозяина ранчо тоже купил себе велосипед, и чтобы отпраздновать, мы отправились на юг по шоссе, которое называется Камино реал[4], и прокатились от Лос-Анджелеса (от Хоторна, если быть точным) до самой мексиканской границы и за нее, в Тихуану и Агуа-Калиенте, весьма примитивные в те дни городки. Городки были примитивными, мы — невинными, и в приграничной кантине мы встретили — скажем, открыли для себя, что маленький божок, похожий на толстенькую куклу Кьюпи, обладает иногда хищной натурой, и, отправившись обратно на север по «камино» очень и очень реальной, мы уже не были так очарованы мексиканскими кантонами и их посетителями. На самом деле нам уже нечем было заплатить за ночлег, но спать можно было и на вполне удобных полях под многочисленными звездами.
А потом в каньоне вблизи Лагуна-Бич — симпатичном в те дни городке — мы проезжали мимо куриного ранчо, на воротах которого висела табличка с надписью «Нужна помощь». И так как нам тоже нужна была помощь, мы свернули на грязную дорогу и представились местным ранчерос, пожилой паре, пожелавшей кому-нибудь доверить уход за своими птичками на пару месяцев, пока они где-то там будут отдыхать. (Я не знаю, почему мне в то время везло на работы именно с птицами; ни один психоаналитик до сих пор не объяснил мне этого.)
Пожилая уважаемая чета куриных ранчерос не слишком разбогатела от своего ранчо — на самом деле им едва хватало на корм своим цыплятам, и они, очень трогательно извиняясь, смогли предложить нам в качестве вознаграждения только проживание в маленькой лачуге на задах у птичьего двора. Мы заверили их, что одной нашей любви к птицам хватит, чтобы взяться за эту работу, и они отправились в свой отпуск, а мы вселились в лачугу и установили самые дружеские отношения с курами с самого первого раза, как только насыпали им корма.
Я не знаю, на что похоже побережье Лагуны в наши дни, но в тридцатые годы это было прекрасное место для летнего отдыха. Все время — волейбол, серфинг и серфингисты, колония художников, и так далее и тому подобное, и все это — потрясающее. Сейчас мне кажется, что самым лучшим было — кататься с наступлением темноты на велосипедах вдоль каньона, ведь небо в те времена было поэмой. И собаки на каждом ранчо вдоль нашего пути лаяли на нас, не угрожающе, а просто чтобы дать нам понять, что они не дремлют.
То лето было самым счастливым, самым здоровым и самым сияющим временем моей жизни. Я вел тогда дневник и там описывал это лето как Nave Nave Mahana — так называется моя любимая картина Гогена (таитянского периода), и означает это «беззаботные дни».
Так и продолжалось до самого августа, месяца, когда небо по ночам было просто сумасшедшим, полным даже после восхода солнца падающих звезд, несомненно влияющих на человеческие судьбы.
Двумя словами: грянул гром. Он ударил сначала по курам, а потом рикошетом — по нам. Одним хрустально чистым утром мы вышли из лачуги и обнаружили, что примерно треть нашего пернатого стада валяется кто на спине, кто на боку с лапами, вытянутыми в состоянии rigor mortis[5], а выжившие в этой внезапной эпидемии были не в лучшем состоянии. Они сонно бродили в своей загородке, как бы в глубокой скорби по своим почившим товаркам, и время от времени то одна, то другая, кудахтнув, падала, чтобы больше никогда не подняться. Мы так и не узнали, как называется эта болезнь. Но это был конец Nave Nave Mahana.
Моему другу каким-то — даже законным — образом удалось достать старый побитый фордик, и к вечеру того дня, когда разразилось несчастье, он покинул поле боя, и я остался один с зачумленными птицами, почти завидуя их участи. Наступил, по-моему, самый долгий период голода в моей жизни. Я жил без всякой пищи дней десять, если не считать за пищу остатки сухого гороха и авокадо, которые я время от времени воровал из рощицы в каньоне. Я довольствовался этим скудным рационом, потому что курицы, героически выжившие, но больные, явно не годились ни для сковородки, ни для кастрюли, а я сам был охвачен какой-то странной апатией, которая не давала мне удрать с этого ранчо — впрочем, у меня не было ни гривенника, ни почты, чтобы отправить послание о помощи — если бы мне даже пришла в голову такая сумасшедшая идея.