Выбрать главу

Граф Суассонский обладал в самой высокой степени, какая доступна смертным, той смелостью души, что обычно зовется доблестью, но он не обладал даже в самой малой мере той смелостью ума, которая зовется решимостью. Первое свойство — довольно распространенное и даже заурядное, второе встречается редко, и даже реже, чем это можно предположить, — однако для великого дела оно еще более необходимо, нежели первое; а какое дело может равняться с тем, чтобы руководить партией? Руководство армией требует несравненно меньшего числа пружин, руководство государством большего, но пружины эти далеко не столь хрупки и щекотливы. Наконец, я убежден, что для истинного предводителя партии потребно более великих достоинств, нежели для истинного властителя мира, и в ряду этих великих достоинств решимость идет об руку с силой понятия; я имею в виду понятие героическое, важнейшее назначение которого — отличать необыкновенное от неисполнимого. Граф Суассонский не обладал и крупицей такого рода понятия, какое даже великим умам присуще весьма редко, хотя одни лишь великие умы и бывают им наделены. Его же ум был посредственный и, следовательно, подвержен несправедливым подозрениям, а подобный нрав являет собой крайнюю противоположность тому, каким должен быть истинный предводитель партии, для кого всего более необходимо, даже имея основания не доверять кому-то, уметь во многих случаях подавить это недоверие и всегда его скрыть.

Вот что побуждало меня не соглашаться с теми, кто желал, чтобы граф Суассонский начал гражданскую войну. Варикарвиль, наиболее разумный и наименее отчаянный из всех знатных дворян, близких к Графу, говорил мне впоследствии, что, увидев слова, приписанные мной к письму Кампиона в тот самый день, когда я уезжал в Италию, сразу понял, что заставило меня так рассудить вопреки собственной моей наклонности.

В продолжение всего этого года, а также последующего, не столько сила собственного характера, сколько мудрые советы Варикарвиля помогли Графу устоять против натиска испанцев и домогательств своих приближенных. Но ничто не могло оградить его от неусыпной подозрительности кардинала де Ришельё, именем Короля то и дело докучавшего ему требованием объяснений. Рассказывать подробности было бы слишком долго, скажу лишь, что министр против собственных интересов толкнул Графа на гражданскую войну вздорными придирками, которыми те, кто в известной мере взыскан Фортуной, не упускают случая досадить обойденным ею.

Поскольку раздражение умов сделалось сильнее обычного, Граф приказал мне тайно явиться в Седан. Я свиделся с ним ночью в замке, где он [22] жил; я говорил с ним в присутствии герцога Буйонского, Сент-Ибара, Бардувиля и Варикарвиля и понял, что истинной причиной, по какой он вызвал меня к себе, было желание изустно и более подробно, чем это возможно из письма, узнать о положении дел в Париже. Мой ответ не мог не доставить ему удовольствия. Я сказал, и это было правдой, что его любят, почитают, боготворят, а его врага страшатся и ненавидят. Герцог Буйонский, который во что бы то ни стало желал разрыва с двором, воспользовался случаем, чтобы преувеличить выгоду этого обстоятельства. Сент-Ибар горячо поддержал его. Варикарвиль энергически оспаривал.

Я был слишком молод, чтобы изъяснять свое мнение. Но Граф этого потребовал, и я взял на себя смелость высказать ему, что принцу крови должно скорее начать гражданскую войну, нежели поступиться хоть в малой степени своим добрым именем или достоинством; однако лишь попечение о добром имени и достоинстве может послужить оправданием междоусобицы, ибо, начав ее, он рискует и тем и другим, если ни то, ни другое не вынуждают его к мятежу; Графа же ничто решительно к этому не вынуждает; пребывание в Седане избавляет его от низостей, на какие двор покушался толкнуть его, добиваясь, к примеру, его согласия на неравный брак с родственницей Кардинала; ненависть, какую питают к министру, и даже само изгнание окружило Графа общественной благосклонностью, а поддержать ее всегда легче бездействием, нежели деятельностью, ибо слава деяния зависит от успеха, за который никто не может поручиться; зато слава, какую в подобных обстоятельствах приносит бездеятельность, всегда надежна, поскольку зиждится на ненависти к правительству, никогда не утихающей в обществе; по моему мнению, перед лицом всей Европы Графу более приличествует искать опоры против козней министра, столь могущественного, как кардинал де Ришельё, в собственной своей силе, то есть в силе своей добродетели, ему, повторяю, приличествует более противостоять Кардиналу благоразумным и мудрым своим поведением, нежели разжигать пламя, последствия которого весьма ненадежны; правительство Кардинала и вправду вызывает ненависть, но я не нахожу, чтобы ненависть эта достигла уже высшей точки, необходимой для свершения великих революций; Его Преосвященство стал часто хворать, и, если он погибнет от болезни, Граф выиграет в глазах Короля и народа, доказав им, что, располагая такою силою, какую дает ему его происхождение и важная крепость, подобная Седану, он заглушил свои обиды во имя блага и спокойствия государства; а если здоровье Кардинала восстановится, его власть сделается еще более ненавистной и не замедлит представить для мятежа обстоятельства более благоприятные, нежели те, что существуют ныне.

Вот общий смысл того, что я изложил графу Суассонскому. Казалось, он был тронут. Это разгневало герцога Буйонского. «Для человека ваших лет у вас весьма холодная кровь», — объявил он мне с насмешкой. «Все, кто служит графу Суассонскому, — ответил я ему, — столь многим обязаны вам, сударь, что им должно сносить от вас все, но это единственное [23] соображение и удерживает меня нынче от мысли, что вы не всегда будете находиться под охраной своих бастионов». Герцог Буйонский опомнился; он осыпал меня всевозможными любезностями, которые и положили начало нашей дружбе. Я пробыл в Седане еще два дня, в течение которых Граф пять раз переменял решение. Сент-Ибар дважды признавался мне, что трудно полагаться на человека подобного нрава. Наконец герцог Буйонский заставил его решиться. Послали за испанским министром доном Мигелем де Саламанка; мне поручили привлечь на нашу сторону людей в Париже, дали записку, чтобы я мог получить деньги для этой цели, и я возвратился из Седана, снабженный ворохом писем, которых с лихвой хватило бы, чтобы предать суду более двухсот человек 54.

Поскольку я не мог упрекнуть себя в том, что не защищал перед Графом его же выгоду, а она, без сомнения, состояла в том, чтобы не затевать дело, которое было ему не по плечу, я почел себя вправе подумать теперь и о собственных интересах, которым эта война весьма содействовала. Я ненавидел свой сан, и даже более чем прежде; на церковную стезю меня толкнула настойчивость моих родных; судьба прикрепила меня к ней цепями наслаждения и долга; я продолжал идти по ней, чувствуя себя опутанным настолько, что уже почти не видел выхода. Мне было двадцать пять лет, — я понимал, что в этом возрасте слишком поздно начать носить мушкет, но более всего удручали меня мысли о том, что в иные минуты жизни я сам по слишком сильной приверженности своей к наслаждению, укрепил узы, которыми судьба против моей воли, казалось, пожелала приковать меня к Церкви. Судите же сами, как обрадовался я в этом моем умонастроении обстоятельствам, давшим мне надежду найти из затруднения выход, не только достойный, но и славный. Я обдумывал, какими способами мог бы отличиться, — я нашел их, я им последовал. И вы убедитесь, что один только рок разрушил мои замыслы.

В эту пору маршалы де Витри и де Бассомпьер, граф де Крамай 55 и господа Дю Фаржи и Дю Кудре-Монпансье в силу различных обстоятельств содержались в Бастилии. Но так как продолжительность неволи всегда смягчает ее, с ними обходились там весьма предупредительно и даже предоставляли им большую свободу. Друзья навещали их, кое-кто время от времени даже с ними обедал. Через г-на Дю Фаржи, женатого на сестре моей матери, я имел случай познакомиться с остальными, и в беседах кое с кем из них приметил расположение ума, над которым поневоле задумался. Маршал де Витри был глуп, но отважен до безрассудства, а то, что ему выпало убить маршала д'Анкра, создало ему в свете славу человека готового к решительным действиям, на мой взгляд совершенно не заслуженную. Мне показалось, что он весьма раздражен против Кардинала, и я рассудил, что в теперешних обстоятельствах он может оказаться небесполезным. Однако я не стал обращаться к нему, а счел более уместным опробовать графа де Крамая, человека разумного и имевшего на него большое влияние. Граф понял меня с полуслова и прежде всего спросил, открылся ли я кому-нибудь в Бастилии. Я ответил без колебаний: [24] «Нет, сударь, и скажу вам в двух словах почему. Маршал де Бассомпьер слишком болтлив, на маршала де Витри я могу положиться только при вашем участии, верность Дю Кудре внушает мне сомнения, а мой дядюшка Дю Фаржи — человек добрый и славный, но недалекий». — «Кому вы доверились в Париже?» — спросил в том же тоне граф де Крамай. «Никому, кроме вас, сударь», — отозвался я. «Отлично, — объявил он решительно, — вы тот человек, который мне нужен. Мне восемьдесят лет, вам всего лишь двадцать пять 56. Я буду умерять ваш пыл, вы подогревать мой». Мы приступили к обсуждению, мы составили план. «Дайте мне неделю сроку, — сказал он на прощанье, — тогда я буду говорить с вами с большей определенностью и, надеюсь, сумею доказать Кардиналу, что гожусь не только сочинять “Игры неизвестного"». Позволю себе напомнить вам, что так называлась книга, написанная и впрямь весьма дурно, которую выпустил граф де Крамай, а кардинал де Ришельё вволю над ней посмеялся.