Адриенна была буквально святая, вся состояла из доброты, любви и веры. Начисто лишенная ханжества, удивительно терпимая ко всему, она жила подлинно христианской жизнью, исполненной героизма и совершенства. В ранней юности соединив свою судьбу с мужественным человеком, но далеко не идеальным супругом (чего стоили его постоянные измены, политическая одержимость), разрываясь между верностью мужу и королевскому дому, она в каждый момент своей трагической жизни умела избрать самую благородную, самую великодушную линию поведения. Она была рядом с мужем, когда он пытался обуздать Революцию и удержать ее в рамках законности; она поддерживала его, когда он впал в немилость, и последовала за ним в тюрьму. Позже она разделила с ним изгнание, как и он, не покорившись Бонапарту. И все это — без всякой напыщенности, без гордыни, без ревности.
«Да она же, — сказал я своим друзьям Шамбренам, — самая замечательная из святых. И раз вы даете мне все необходимое, я хочу описать ее жизнь, а не жизнь Лафайета». Оказалось, что мой выбор отвечал их заветным желаниям. Оба они боготворили Адриенну. Я присоединился к этому обожанию. Книгу о ней я писал с нежностью, волнением и почтением. Я познал неземную силу глубокой и чистой веры. Я часто предчувствовал, угадывал нечто подобное; но мне никогда не приходилось ощущать столь тесную духовную связь с верующей и живущей по вере женщиной. Это мне показалось прекрасным, да и не только мне, так как я получил тысячи писем от читательниц, благодаривших меня за то, что познакомил их с Адриенной. Единственной страной, где книга не имела никакого успеха, были, к моему великому удивлению, Соединенные Штаты. Я думал, что имя Лафайета окажет там магическое действие. В глазах американцев героем должен был быть сам Лафайет. У меня же он вышел слабее и, прямо сказать, без того величия, какое было в его жене. Отсюда и разочарование, вызванное книгой у американцев. Но я все равно счастлив, что написал ее.
В дальнейшем мне предстояло еще раз вернуться к любимому занятию и написать еще одну биографию великого писателя, а именно Бальзака. Но всему свое время. Здесь же следует рассказать о книге, которая была не биографией, но данью благодарности, — книге, посвященной творчеству и философии Алена. С 1946 года я продолжал по мере возможности ездить в его маленький домик в Везине и всегда заставал его за столом перед раскрытой книгой. Долгие дни неподвижности он заполнял тем, что перечитывал любимых авторов: Бальзака, Стендаля, Сен-Симона, Гюго, Санд, Диккенса, «Мемориал», Марселя Пруста. Когда я входил, он радостно поднимал голову и сразу же начинал экспромтом рассуждать о только что оставленном писателе.
Я подолгу сидел у него. Это были удивительные часы. Пораженный молнией дуб был по-прежнему прекрасен. Одно из самых моих заветных желаний заключалось в том, чтобы моему учителю воздали должное. Конечно, и я, и другие верные ученики всегда относились к нему с пиететом, но один из величайших, на мой взгляд, писателей и мыслителей своего времени (Валери, Жан Прево, Симона Вейль[454] были со мной в этом согласны) заслуживал всемирной и долгой славы. Тогда же, в послевоенный период, многие отказывали ему в этом праве, одни — по каким-то весьма смутным политическим соображениям, другие, будучи профессиональными философами, не могли простить ему, что он обходился без их специфического языка. В той скромной мере, в какой я мог оказывать влияние на моих читателей, я решил познакомить их с этим неподражаемым умом.
Сразу же после возвращения в большой статье для «Нувель литтерер» я написал:
«Я мало знал великих людей — то есть людей цельных, без малейшего изъяна. Их можно пересчитать по пальцам. Философ Ален из их числа, и об этом знают все, кому довелось быть его учениками или читателями. Истина эта, уже достаточно известная, будет распространяться и через сто лет будет жить в памяти потомков среди писателей нашего времени где-то неподалеку от Валери, тогда как многие из тех, кто сегодня наивно убежден в своем бессмертии, будут забыты.
В одном анонимном тексте, опубликованном в 1932 году слушателем курса высшей риторики лицея Генриха IV об учителе Алене, читаю: „В его лекциях мы видим движение мысли более значительное, более глубокое, чем в бергсонианстве, и это без малейшего усилия быть оригинальным, стать во главе школы… Эту загадку не выразишь в трех строках, здесь тысяча загадок. Здесь несметное множество живых идей и в то же время — прямое, оптимистическое, мужественное, бодрое действие, необычайную силу которого ощутили все, даже самые неприметные его ученики“[455].
454