Кстати, минуту спустя я убедился в своих догадках: когда мы прощались, она сделала вид, будто не заметила руки, которую я счел своим долгом ей протянуть.
Глава седьмая
Ангулем
В двадцать один год я был призван под знамена.
Меня определили в артиллерию, и три года я прослужил в Ангулеме.
Вообще-то Ангулем не такой уж скверный городишко — но три года Ангулема, это уже перебор.
И пусть не врут, будто можно помереть со скуки. Это все выдумки. Если бы можно было умереть со скуки, я бы протянул ноги в Ангулеме.
Время текло капля за каплей, как всегда течет потерянное время. И словно это было вчера, помню, как, грустный и праздный, шатался по карабкающимся вверх улочкам, всегда карабкающимся и только вверх. И все-таки, раз уж я по ним карабкался, иногда случалось и спускаться. Это уж закон природы. Однако в воспоминаниях я вижу себя только карабкающимся вверх.
Знаю-знаю, можно прожить всю жизнь в Сент-Этьене, в Шато-Тьерри или, скажем, в Бэйе — не говоря уж про какой-нибудь Стефануа, Кастель-Теодорисьен или Бажокасс — но, может, для этого надо там родиться, что ли, или добровольно выбрать эти городишки для постоянного места жительства… Другое дело прозябать три долгих года в Ангулеме, не имея к тому ни малейшего желания и зная, что никогда туда больше не вернешься, что сделаешь все, чтобы ноги твоей там больше не было — согласитесь, не очень-то подходящий настрой, чтобы оценить приятности городка, пусть даже самого очаровательного на свете.
И военная служба в Ангулеме не лишена в этом смысле известного символического смысла. Это были тюремные ворота меж двух зубчатых башен.
Вот такое впечатление сохранил я от тех времен.
Конечно, имелось там и нечто вроде кафешантана, этакое полуподпольное заведение, куда мы совершали набеги по вечерам и где из кожи лезли вон, стараясь изображать повес: орали хором в табачном дыму какие-то песенки, щипали за попки официанток, затевали, без всякого, впрочем, повода, всякие мелкие перепалки, и все только ради того, чтобы хоть чуть-чуть оживить обстановку — какие скорбные радости, какое жалкое распутство!
Их было трое — Агата, Мадлен и Рыжуха — а нас сотня!
Три непохожие друг на друга девицы и сотня столь же непохожих друг на друга солдат — по очереди!
Да, я сказал, непохожие друг на друга, и тем не менее это были мамаша и две дочки, эти три девицы.
Рыжуха была мамаша.
Папаша, супруг, подвизался в заведении пианистом. А патроном в кабаке был брат пианиста.
Дружное семейство из пяти человек, убежденных, что добропорядочней их в мире не сыскать.
Агата с Мадлен просто боготворили мамашу и имели весьма своеобразное представление о дочернем долге. Если кто-то из нас многократно и по несколько раз кряду отдавал предпочтение одной из них, та непременно замечала настойчивому поклоннику:
— Ты уж, пожалуйста, в следующий раз мамочку возьми, договорились?
По прошествии шести месяцев, горя желанием развлечься и хоть как-то убить время, я попросился поработать в конторе начальства. Разрешение было выдано без всяких осложнений. Почерк у меня был хуже некуда, зато я с удивлением обнаружил, что наделен незаурядными способностями к арифметике.
Мне впервые представился случай выявить в себе эти таланты.
Конечно, я не вообразил себя великим математиком, однако что правда то правда, у меня действительно дар проводить в уме изрядное количество арифметических действий, пусть каждое само по себе не такое уж сложное, но зато с быстротой, какую не часто встретишь.
И этот дар открыл передо мной новые горизонты.
Глава восьмая
Монте-Карло
Отбыв военную повинность, я вернулся в Монте-Карло, принял подданство княжества Монако, стал монегаском и поступил в школу крупье.
Мои способности и неподдельное рвение скоро заставили обратить на меня внимание. Я схватывал все на лету, блестяще выдержал экзамен — и пару-тройку месяцев спустя был принят крупье на столик под номером четыре, где дебютировал как настоящий мастер: первый брошенный мною шарик попал на зеро!
Быть крупье — это не просто синекура, это настоящее ремесло, и пусть не думают, будто все это проще простого.