И тут кто-то, не придавая своему вопросу того значения, которое мог придать ему я, спросил: «А где отец?» Я не знаю, что случилось раньше: брызнули ли у меня из глаз слезы или я ответил: «Отец сидит». Все кинулись ко мне. Кто-то сказал: «Парень ожидал, что у него спросят об отце, поэтому такая реакция».
Не знаю, слышал ли кто-нибудь из моих товарищей по комсомолу в то время известную формулу: «Сын за отца не отвечает».
Думаю, что нет. Им всем хватило своего понимания человечности, истины и честности: в тот день меня единогласно на комсомольском бюро приняли в комсомол.
В партию меня принимали через восемнадцать лет. В 1968 году, накануне моего отъезда в воевавший тогда, вернее, защищающийся Вьетнам. Но это другой рассказ.
Совершенно справедливо отмечено классиками, что счастье всегда на одно лицо, а вот образ несчастья в семьях многолик.
Как только исчез из моей детской жизни отец, сразу же на нас обрушились неприятности. И началось все с квартиры.
Квартиру в Померанцевом отец получил в середине сорок второго года. Тогда вышел закон, смысл которого сводился к тому, чтобы более полно использовать небольшой жилой фонд, который имелся в стране. В законе говорилось приблизительно так: если ты не платишь за квартиру, в которой не живешь шесть месяцев, даже находясь в эвакуации, — подразумевалось, что за шесть месяцев людей могло и вовсе не быть в живых, человек мог погибнуть, умереть, — то квартиру распределяют в обычном порядке. Бывший квартиросъемщик терял на нее право.
Мама, даже с ее мягким характером, потом в сердцах обвиняла отца: сидел практически на контроле жилплощади в Москве, мог бы точнее узнать всю историю квартиры, взять наконец для семьи квартиру какую-нибудь выморочную. А он по легкомыслию ничего не проверил и перевез семью из своей — перед войной родители выстроили кооператив — в эту злополучную квартиру, у которой сразу же после ареста отца нашелся хозяин.
Наверное, легкомыслие — свойство и моего характера: оглядываясь сейчас на то, что пережила мама и моя семья, я понимаю невыносимость этих несчастий, вижу тупое упорство судьбы в охоте на мою маму, но тогда все как-то шло мимо меня, жить было сравнительно легко, детство торопливо катилось своей дорогой, и я не могу сказать, что меня его лишили, что перечеркнула его война, материальное неблагополучие, черствость людей. А может быть, сама мама сделала все, чтобы удары падали лишь на нее?
Квартирная тяжба началась в самом начале сентября сорок третьего года, и почувствовал я ее следующим образом: первого сентября утром я сам в первый раз отправился в первый класс.
Мама в то утро к девяти часам пошла в народный суд.
Осень прошла в новых впечатлениях: у меня — в школьных, у мамы — в судебных. Я уже догадался — происходит что-то с нашей квартирой, но мне это даже нравилось. Я всегда был за перемены. Наконец к концу осени у многочисленных инстанций вызрело решение: нас из квартиры выселить — а квартира была большая, двухкомнатная, с роскошной по тем временам кухней и ванной комнатой — и предоставить равноценную. Но какой же жилотдел в Москве тех лет мог сыскать равноценную квартиру, особенно семье, глава которой попал в такое своеобразное положение? Только благодаря энергии и воле мамы мы вообще остались в Москве. Я помню, как мои тетки писали матери, одна из Калуги, другая из Таганрога: «Нина, бросай эту мифическую московскую квартиру, из которой тебя гонят, и приезжай с детишками к нам». К зиме проблема для нас встала так: не равноценную, а хоть какую-нибудь площадь. Пока мама бегала по инстанциям и бывшим друзьям отца в надежде найти хоть какую-нибудь жилплощадь, положение осложнилось, и по решению суда истец въехал в квартиру ответчика.
Мне показалось даже интересным, когда мама и брат стали сдвигать мебель из двух комнат в одну. Проходная комната сразу стала таинственной и запутанной, как замок Синей Бороды. Наискосок, вроде перегородки, встали платяной шкаф (тогда чаще шкаф называли шифоньером) и буфет, между ними натянули бечевку, на которой повесили занавеску. У окна письменный стол — огромный старый канцелярский, двухтумбовый — отец привез его из прокуратуры, из списанного имущества. Между этим столом и этажеркой я тут же организовал себе уголок. На пол поставил настольную лампу, кнопками прикрепил репродукции из «Огонька», затащил из ванной низенькую скамеечку и чувствовал себя неизбывно счастливым. Я не понимал, что трагичного в том, если с нами будут жить какие-то люди. У меня не было тайн, плохого настроения, собственных конфликтов с миром, и потом, куда ни посмотришь, везде жили так: в каждой квартире в Москве, в каждом подвале.