Городок наш, между прочим, известен был на Руси до октябрьского переворота как один из центров православия, таковым он остается и поныне. Но на ту большевистскую пору из двух десятков церквей и трех монастырей в городе действовала только одна, а в известном теперь на всю страну мужском монастыре тогда одновременно располагались: консервный завод, центральная больница с моргом, райпищекомбинат, детский дом № 3, несколько неведомых контор и даже пара-тройка жилых двухэтажных домов.
Вокруг единственной на район действующей церкви (типовой постройки середины XIX века) толпилось, в том числе, множество юродивых, нищих, убогих непонятного происхождения, а главное, мест проживания и источников пропитания. Власти смотрели сквозь пальцы на это «рваньё», а местные церковники тогда не ездили на «Поршах», а как могли поддерживали на плаву эту братию собственными трудами и подаяниями — за что их тогда и уважали. Ведь известно, где юродивый — там и Боженька! Среди этой толпы мнимых и реальных нищих попадались личности действительно неординарные, выброшенные судьбой и Советской властью на обочину социализма без пенсиона и места жительства. Такова была и наша Маргарита Михална.
Уж не знаю, как эту довольно вычурную старорежимную старуху зацепила моя Мария Васильна — большевичка и боец добровольческого батальона по обороне Воронежа от немцев в 1942-м, она же строжайший блюститель Уголовно-Процессуального кодекса, но это дореволюционное «привидение» стало появляться у нас все чаще. Марь Васильна, несмотря на суровую, даже можно сказать, неженскую наружность, в душе оказалась мягче воска (по себе знаю: я, как любимый внук мог из нее веревки вить) и легко откликалась на чужую человеческую беду. Оставаясь при этом судьёй, так сказать, «карающим мечом правосудия» — вот такие парадоксы выкидывает порой жизнь.
Маргарите Михайловне было уже за 80, то есть из гимназии она вышла еще в 19-м веке. Но в этой старухе была та самая утерянная нами горделивая стать, при которой невольно хотелось стать во фрунт и взять под козырёк. На голове она носила какую-то нелепую гимназическую шапочку, похоже, из давно облезшего обезьяннего меха (как мне тогда казалось), на плечах всегда красовалась белая кружевная пелерина-мантилья, под ней черный салоп, на ногах — традиционные для того времени боты. Она появлялась у нас вечерами эдаким видением из параллельного мира, из какого-то своего пространства, вся такая внешне строгая и правильная, но на самом деле совсем не страшная, а какая-то мягкая и лучистая.
Бабка моя, разумеется, подкармливала гостью, но деликатно и не назойливо, предлагая отужинать с нами (хотя мы все уже давно отужинали) — чтобы она не стеснялась. Иногда предлагала что-то из одежды, но не помню, чтоб Маргарита это брала. Потом они бесконечно долго пили чай и вели свои взрослые беседы. Я всегда сидел рядом с ними за нашим единственным круглым столом, покрытым жаккардовой скатертью с оленями и с бахромой по краям, сидел и слушал, раскрыв рот. Они говорили часто о вещах, мне, младенцу, неведомых, как инопланетные существа — о каких-то святых угодниках, о великомучениках, о несправедливости мироустройства, о бренности всего сущего…
Вру, конечно, это мне сейчас кажется, что об этом, а может, так и было. На самом деле они беседовали о более приземленных вещах: о старине, о том, как было и как оно стало… О религии, само собой — это последнее, что в жизни Маргариты Михалны оставалось. Моя суровая бабка, днем лепившая по 5 лет «строгача» за мелкую кражу в ларьке, получала, как бы, отпущение грехов от этой внеземной и вроде как никчёмной старухи, но у которой была неконтролируемая властями связь с вечностью, с космосом… Может, бабка моя хотела через эту Маргариту вымолить прощение у неведомых всемогущих сил за жестокость к ближнему, хоть и оступившемуся, к чему её обязывал Уголовный кодекс. В котором напрочь отсутствовали категории сострадания, сочувствия, сопереживания (вообще, приставка «со-» в русском языке самая многогранная, без неё наш язык был бы опустошенным). Эта старуха была для моей Марь Васильны как бы духовником и исповедником, который поймет и простит все прегрешения вольные и невольные.
Как и когда эту Маргариту Михайловну выбросили революционные волны-штормы на наш тихий берег не ведаю, но она прошлась своим мягоньким «оселедцем» по бабкиной душе, да и по моей тоже. Эта старорежимная графиня (ладно, просто дворянка) тоже души во мне, избалованном барчуке, не чаяла, таскала мне конфеты (в основном, дешевые монпансье в жестяных баночках) и учила меня житейскому уму-разуму (и бабку мою заодно).