Выбрать главу

Но в те долгие годы, когда, уже давно пережив собственную травму, я примирился с ним и снова дружил, неизменно казалось, что в обращении с учениками и последователями он снова и снова повторно играет собственную травму разрыва со своим собственным первым учителем… в отталкиваемых вновь переживая собственное грызущее огорчение; в отталкивании — становясь трагическим отцом Рустемом, поражающим Зораба[148] как бы ища оправдания и дополнения к тому, что в собственной его юности совершалось без всякого злого умысла со стороны «отца», а принадлежало лишь творческой независимости духа «прегордого сына».

Так видел я эту драму.

Может быть, недостаточно объективно.

Может быть, недостаточно «исторично».

Но для меня это дело слишком близко, слишком родное, слишком «семейная хроника».

Ведь по линии «нисходящей благодати», через рукоположение старшего, я же в некотором роде сын и внук этих ушедших поколений театра.

… Во время встречи с Цвейгом я, конечно, обо всем этом не думаю, а внимательно слушаю его.

Потом развлекаю его, показывая фотографии из фильма «Октябрь».

Он захлебывается от удовольствия и очень несдержанно хвалит их.

Хвалит каким-то странным, чуть-чуть плаксивым голосом, немного нараспев.

Он хочет хотя бы одну на память.

«Ах, как они хороши! Ах, как прекрасны!..»

Я предлагаю одну — по моему выбору.

«Ах, как прекрасны! Как хороши… (и не меняя напевного ритма!)… Я хотел бы другую (и снова)… Как хороши… Как прекрасны… Если вам не жаль…».

Конечно, мне не жаль.

Я его очень люблю.

Хотя «Амок» меня разочаровал.

И неудивительно: прежде чем прочесть его, я его слышал в детальнейшем пересказе… Бабеля.

И, боже мой, каким слабым отражением этого поразительного сказа показался подлинный «Амок»!

Рассказ я слышу вечером. На закате, на верхней веранде той дачи в Немчиновке, где я в верхнем этаже работал с Агаджановой над сценарием «Пятого года», в нижнем — с Бабелем над сценарием… «Бени Крика»…

В перерывах объедаюсь мочеными яблоками, несущими аромат и прохладу из маленького ледника тут же в саду.

Почему «Беня Крик»?

Мой предприимчивый директор Капчинский полагал, что, работая в Одессе над южными эпизодами «Пятого года», я между делом сниму… «Беню Крика»[149]!

А в угловой беседке пили «зубровку» с Казимиром Малевичем, наезжавшим из города.

Упираясь кулаком в землю, он дивно рассказывал о монументальной потенции ослов.

Но, конечно, самыми удивительными были рассказы Бабеля.

И, черт его знает, на ловца и зверь бежит!

Кому же еще, как не Бабелю, встретить вечером по пути от станции Немчинов пост до дачи костер…

У костра — еврей…

у еврея виолончель…

Одинокий еврей играет на виолончели… у костра… в перелеске около станции Немчинов пост…

А потом Бабель рассказывает своими словами «Амок» и все стоит живое перед глазами: и ослепительная тропическая лунная ночь на палубе, и удивительная женщина, и аборт в грязной дыре предместья Калькутты, и трап, проваливающийся вместе с гробом в море, и ужасная грусть заштатного доктора, заброшенного в Индию.

Там же, между делом, кропаю «Базар похоти» и «загоняю» в Пролеткино под псевдонимом… Тарас Немчинов[150].

Немчинов — понятно.

А Тарас — в порядке протеста против того, что Гришка, родив сына, называет его Дугласом (ныне это долговязый лейтенант второй Отечественной войны), я настаиваю на Тарасе[151]!

История с «Марией» Бабеля. Мы никогда не сказали друг другу ни слова о ней. Но это было значительно позже[152].

А здесь, на даче в Немчиновке, я впервые узнал от него о Стефане Цвейге.

Потом получил от него письмо о работе над «Фуше».

Потом приглашение встретиться в Вене и вместе посетить Зигмунда Фрейда.

Приехать не удалось.

Больше не встречались.

Потеряли друг друга из виду.

В сорок втором году он покончил самоубийством в Бразилии.

Вместе с женой, открыв газовый рожок.

Эрнст Толлер повесился в 19[39] году.

Толлера встретил впервые в 1929 году в Берлине.

«Человек-масса» меня никогда не увлекал.

Зато «Эугена несчастного» считаю за великое произведение.

Толлера тоже смутил, [как и Цвейга].

Принимал он меня в своих маленьких, чистеньких и чуть-чуть по-дамски слащавых комнатках.

Широким жестом: «Берите любое на память».

Что взять? Ничего не взять — обидеть…

На стене два ранних литографированных Домье — не очень хороших — в узеньких золоченых рамочках.