К новой, второй по счету, горно-алтайской зиме мой «животик» округлился до размеров «живота», который лишний раз демонстрировать обществу я стеснялась: по моей просьбе занятия перенесли на вечернее темное время, я лихорадочно торопилась завершить свои лекционные курсы и, хотя по закону находилась в декретном отпуске, опять по беспечности не обратив внимания на свои права, простаивала за кафедрой часами, впадая временами в токсикозные обмороки. Дитя в животе настойчиво толкалось и рвалось на волю. Буквально за неделю до появления сына я прибыла в Горький, боясь не довезти его до роддома в природной упаковке. В родительском доме я прожила больше пяти месяцев, очень скучала по мужу, волновалась за лекционные курсы. Видя мои тревоги и метания, а главное, то, как это отражается на питании ребенка, родители сказали свое решительное: «Возвращайся. Ребенка оставь нам». Его уже стали подкармливать, и такое питание он даже предпочитал грудному молоку. Да и везти его в наше малооборудованное жилье было опасно. Родители были еще молоды, им едва исполнилось пятьдесят лет, ребенок им был не в тягость, и за год, пока мы собрались привезти его к себе, они уже так к нему приросли, что вернули нашу законную собственность не без сопротивления.
К тому времени изменились и наши бытовые условия. На смену Б. Г. Хаметову приехал Владимир Павлович Стрезикозин, номенклатурный работник системы просвещения, опытный педагог и организатор, и его семья поселилась в той части дома, которая освободилась после отъезда Бейлисов. Благодаря поручению Владимира Павловича к нашей комнате прирубили еще одну, наглухо закрыли дверь, ведущую из кухни в их половину, и наше жилье выглядело теперь куда просторнее и благоустроеннее.
Время это вспоминается охотно и светло: столько в нем было безотчетной радости бытия, беззаботного доверия к жизни, нетребовательности к внешним условиям существования. Новые соседи были много старше. По-чиновничьи сдержанный в проявлении чувств, строгий и неприступный, высокий, в темном костюме, очках, Владимир Павлович был внутренне терпелив и даже благодушен. По долгу службы он побывал на моих лекциях по древнерусской литературе. Темой были воинские повести, «Задонщина», ее загадочная связь со «Словом о полку Игореве». Я ждала анализа и строгого разбора, вместо этого он сказал: «Все в порядке», и ироническая усмешка мелькнула в глазах; ловила я ее на себе и позднее, так и не определившись с ее смыслом. Жена Клавдия Ивановна была его полной противоположностью. Маленькая, сухонькая, подвижная, склонная к быстрым знакомствам и широкому кругу общения, она звала его «Володька». Их десятилетняя Светланка, хорошенькая, живая, с быстрыми глазками и тонкими чертами лица, восприняла нашего Димку как живую игрушку, они стали неразлучны: он для нее — «Димся», она для него — «Светанка». Как родную, полюбил он и «Кадиванну».
Семья их только что вернулась из Польши, где Владимир Павлович занимал какой-то представительский пост, и привезла с собой много необычных для такого захолустья, как Горно-Алтайск, предметов быта и домашнего обихода. Я, например, не могла оторваться от чайного сервиза, притягивавшего взгляд своим буржуазным изыском, но настоящей сенсацией стал холодильник. Огромный ковер закрыл щербатый пол, нездешней красоты гардины прикрыли неприглядность окон, мягкая мебель и торшер придали их гостиной европейский вид, и на все это можно было не только глядеть и любоваться, но пользоваться и наслаждаться. Неудивительно, что Димка предпочитал нашему бытовому аскетизму этот развращающий буржуазный уют и комфорт и постоянно прорывался к Кадиванне.
Но многим обогатился и наш быт. Неутоленную мальчишескую страсть к романтике и играм Евгений Дмитриевич воплотил в приобретении аккордеона, фотоаппарата и собаки. Он назвал ее Чайкой, и с тех пор, сколько бы ни появлялось в доме собак и кошек, право давать им имена неизменно сохранялось за ним. Уже в Новосибирске последовательно или одновременно у нас появлялись пудель Абрек, кот Плебей, черная как ночь кошка Сильва, овчарка Барон. Уходя навсегда, он оставил меня вдвоем с котом Платоном, а когда не стало этого мудрого, как философ, кота, свою кошечку я незамысловато назвала Кисой, памятуя, очевидно, о детской сказке-притче Льва Квитко «А не назвать ли нам кошку кошкой?».