Факт, — ибо демократическая фигура, в конце концов, не ограничивается угощением и, целуя тебя чудесным русским хлебосольным поцелуем, от переполненной души идущим, даёт ещё дензнаки на память о приятном знакомстве, а когда дензнаки в кармане, хотя бы даже в минимальном урезанном количестве, и есть устойчивая надежда, что утром будет к чайку вечно-прекрасный, вечно-женственный калач, посыпанный белоснежной мукой, тогда не столь беспокойна душа при встречах с блюстителями закона, чей вид обычно с голодного утра приводит в потный ужас.
И выпал нам однажды на долю такой вечер, что крутились мы с Мишелем часов пять по пивным, а профиту никакого, даже одного солёного горошка на разводку, а без четверти одиннадцать подвернулся один молодой человек среднего роста, так, с виду ничем не заметный, только очень пламенный. «Я, говорит, художник, а меня сжимают в тисках, не дают больше пары; я, говорит, полевая птица, а мне хотят крылья обкорнать; я, говорит, задыхаюсь от такого бесчеловечного отношения Советского правительства к вольному крестьянскому поэту, — вот тебе и свобода, за которую мы кровь проливали.
Лицо у него приятное, правильное, с усиками — помогли: сперва Мишель, потом я, затем Мишель на улицу вышел, по моему совету, за порогом зюд-вестку нахлобучил пониже, вернулся как бы другим человеком и новую пару получил, и молодой человек в такое настроение пришёл и так ему понравилась наша метода, что угостил нас не только неслыханно, но даже и приблизил к себе: стал читать свои стихотворные произведения и точно навеки купил меня.
— Молодцы, — говорит, — удивительные молодцы. Только русский человек такое изобретение открыть может. Разве какой-нибудь немец до этого способен додуматься? О, Россия, Россия, как ты прекрасна своими самородками!
И тут же сразу о нас стишок, о самородках, значит, и что на Запад нам наплевать. Но какой замечательный: качается сам, стакана поднять не может, — я уж поил его, точно с ложечки младенчика, и, действительно, оказался сущим младенцем в доброте своей и прелести, — к полу никнет, а слова у него выходят из уст пахучие, точно у токаря стружки со станка.
Так до положенного часа просидели мы в «Этикете», молодой человек, оказавшийся впоследствии Алёшей Кавуном, все громче и громче излагал нам свои мысли в рифмах, — пивнушная публика, конечно, на это ноль внимания, впрочем, и Мишель тоже чёрствый человек, который одно только и делал, что на сосиски с капустой чрезмерно налегал, а получив отбивную, даже раскраснелся и пятнами пошёл, вроде как бы мои природные веснушки, а я, хоть и не ел с утра, только одну сосисон ковырнул, да и покинул её без сожаления.
Не до того мне было, ибо столь внушительно подействовало на меня прекрасное знакомство с Алёшей Кавуном, что подай мне в ту минуту дюжину устриц да бутылочку шабли, — и то отказался бы, как это было сделано мною однажды в моём заграничном прошлом, когда я на Ривьере по поручению бывшего посла бывшей Российской империи вёл слежку за его любовницей и её шкатулочкой, о чём доскональный рассказ в главе:
Роскошная жизнь на Ривьере
Номерок я снял в отеле попроще, но каждый день ел устриц, а к вечеру обязательно ходил на музыку, угощая себя пирожными и взбитыми сливками, каковое кушанье я нахожу одним из лучших, а затем я купил себе самую тонкую панаму и по сему случаю поставил на 22-й номер все мои сбережения на предмет покупки непромокаемого пальто, на деясь, что пальто вернётся ко мне в сопровождении тросточки с золотым набалдашником, о каковой тросточке мечтал всю жизнь, а любовница обернулась женщиной весьма прыткой и, слямзив у посла бриллиантовые штучки его покойной супруги, на Ривьере самым воровским и чудодейственным образом сгинула с моих глаз, о чём я, разочаровавшись в 22-м номере, верноподданно доложил, вернувшись б Париж, присовокупив маленький реестр понесённых расходов по политическому надзору за наглой женщиной.
Но взамен покрытия получил я реестр разодранный пополам из рук лакея, и тот же сволочуга-лакей незамедлительно принёс мне моё старое обмундирование с жёлтыми обмотками, отобрав серый костюм, в коем я роскошествовал на Ривьере, а также и панаму с голубой ленточкой, купленную на мои кровные деньги, и раздетого почти до положения санкюлота повёл меня к послу, и жестокий посол тет-а-тет обложил меня. Хоть бы посол настоящий при каком-нибудь стоющем государстве приличного масштаба а ля Франс, — так ведь нет: был при Николке самым завалящим посолишком в Греции, на губках раздобрел, а в Париже особнячок снял и филиал русского дипломатического корпуса открыл, получив от Врангеля мандат на сие времяпрепровождение в борьбе с товарищем Будённым.
Двадцать минут почти крыл меня самым неприкрашенным манером, а напоследок, воскликнув: «И какой чёрт надоумил меня с этим веснущатым дураком связаться, приказал мне выйти вон и вдогонку бросил мне разъярённо и злостно какую-то твёрдую принадлежность письменного прибора, которую я, не теряя присутствия духа, подобрал и впоследствии на Муфтарке загнал за порцию помдетер фри, так как оный предмет оказался довольно миловидным пресс-папье, и ещё раз эта полугреческая морда крикнула мне:
— Идиот, ни на что неспособный идиот!
О неспособностях некрасиво и невразумительно спорить, когда у одного предписание в Кредит а ля Лионе и складка вдоль брюк без единой морщинки, а у другого жёлтые обмотки, вывезенные из одесской оккупации, и на память о единой и неделимой сотня «колокольчиков», которыми, извиняюсь за выражение, и ватер-клозет неловко оклеить, и вот шагай с ними по Парижу, от Больших бульваров до Пантеона, от Пантеона до фортификации взад и вперёд, взад и вперёд, не имея возможности сии добровольческие популярные облигации обменять на самый крохотушный французский дензнак, и звони, и звони эдаким русским малиновым звоном и пой, пой, несчастный сукин сын:
Ты звони, пономарь, Мою Дуньку не замай.Оплакивая итог своего реестра, воочию видя перед собой зияющую бездну вслед за роскошной жизнью на Ривьере, когда я без антрекотов всяких а ля фуршет на ходу ни шагу, я на цыпочках шмыгнул наутёк, хотя знаю, очень хорошо знаю: приличествовало тут же немедля развернуть свои обмотки, сплести их в жгут и сиим железным жгутом без всякой дипломатии греческого приживала по щекам — по одной, да потом по другой: нá тебе, получай должное от порабощённого народа, которого ты интересы променял на греческие губки, тем более, что, с одной стороны, наша гнусная встреча протекала без всякого присутствия служебного персонала, а с другой — царский приспешник был в плечах ещё ýже моего, а я… на цыпочках.
Никогда не прощу себе этих цыпочек, клянусь Вам, высокоуважаемый Корней Аристархович, вовек не прощу себе, ибо, хотя я и не раз унижался даже до… почти физического ощущения чужой руки, а всё же разумею психологическую суть вещей, почему и есть у меня такая горячая склонность к писательскому люду.