Потому я так и разомлел душевно, столкнувшись в пивнушке «Этикет» с молодым человеком и узнав, что сей с усиками силуэт на фоне безобразного поглощения пива с похабщиной вслух есть не что иное, как крестьянский певец Алёша Кавун, которого полное собрание сочинений я получил в ту сладкую ночь, когда я с Мишелем везли Алёшу Кавуна домой и были встречены его подругой жизни с самыми горячими симпатиями, не в пример мамаше с трубкой господина Письменного, и даже не счёл я нужным пугаться, когда Мишель самым непозволительным образом представился, целуя ручку подруги Алёши:
— Мишель, мичман в отставке.
И только очень грустно мне стало, когда милая и выразительная барышня, так, по-хорошему и без всякого намерения обличить меня, обернувшись в мою скромную сторону, спросила:
— А вы кто? — и низко опустив свои отвратные и губящие всё моё человеческое достоинство веснушки, принуждён был ответить холодными, ничего не говорящими словами: «Я его однокашник и товарищ», а сердцу хотелось проговорить иное, совсем иное, ибо в ту ночь душа моя трепетала и дрожала, как овечий хвостик, но отнюдь не страхом, чего никак не мог психологически понять Мишель, занявший у подруги Алёши Кавуна 1 руб. 75 коп. под честное слово, о каковом недобросовестном займе я узнал лишь на обратном пути, остолбенев от позора и стыда при звоне презренных монет.
И, невзирая на поздний час, закричал я Мишелю:
— Предатель! Трижды предатель! — в ответ на что Мишель потащил меня к ослепительному преддверию ночной гастрономии, но я, отвернувшись, выдержал характер до отказа, и тогда Мишель плюнул в мою сторону и, как сытый блудливый кот, погнался за ночной женщиной, купив продажную плоть на святые деньги Алёши Кавуна, о чём я, конечно, постыдился рассказать Алёше Кавуну, не желая срывать маску со своего друга, но поутру счёл своим достойным долгом просить прощения и извинения за несвоевременный заём товарища.
Сиим, а, может быть, обратным, тем что несказанно удивился Алёша Кавун, увидев поутру мои веснушки, коих он ночью не разглядел, а разглядев, переполошился, приобрёл я ненарушимые симпатии Алёши Кавуна.
И сказал мне Алёша Кавун с огромным восторгом:
— Ну и узор у тебя. Отмечен ты на славу. А я меченых люблю. Надоели мне гладкие морды нэпа. Рожа на рожу похожа. Я жажду разнообразия. Ты — замечательное пятно. Говори мне «ты» и сопутствуй мне всюду.
Два месяца жили мы душа в душу, и хоть пребывали мы в теснейшем единении с утра до поздней ночи, точно две горошинки в одном стручке, и неотъемлемо друг от друга поглощали яства и всяческие пития, как законом разрешённые, так и неразрешённые, градусами выше продаваемого калибра, всё же никак не решался я открыть Алёше Кавуну своё неофициальное положение полубелого человека, боясь осуждения, ибо видел, с каким великим рвением изучает Алеша Кавун замечательную книгу товарища Бухарина «Азбуку коммунизма», над означенной книгой которого и я разок поусердствовал, но впустую, ибо однажды, избитый в Константинополе гнусными армяшками, я, провалявшись в мозговом омрачении недель пять, потерял невозвратно всякое понимание философских наук и таинств, подробности которого избиения и причины его излагаю сейчас в главе:
Меня бьют ни за что, ни про что
А били меня армяне опять-таки из-за Мишеля, ибо в предварительном увозе двух девочек и в продаже их я никоим образом участия не принимал, а всем орудовал Мишель, и был я только как бы на часах для сигнализации, причем, дав сигнал, от смущения сорвался с голоса и задания выполнить не мог, вследствие чего Мишель не получил 25 долларов, а я очутился на мосту с исковерканной толовой при полном бессилии.
Бескорыстно испытывая универсальную любовь к Алексею Кавуну, я всячески оберегал его имущество и хоть не раз предлагал мне Алёша Кавун: «Бери мои штаны. Дурень, берут же другие, даже не спросясь», я всё же ни к одному предмету его домашнего обихода не прикоснулся, оставшись, как и был по сей день, в моём походном одеянии, а другие, особенно юношеские певцы пролетарского лагеря, так сказать; молодняк в писательском смысле, не то что штаны, целые тройки брали, на что Алёша Кавун говорил мне, когда я болел за его штаны и жилетки: «Ерунда. Вытри свои веснушки. Ерунда. Напишу вот поэму про Стеньку Разина — шубу себе енотовую сошью, цилиндр надену, в Мексику поеду».
На третьем месяце прихожу я однажды к Алёше Кавуну, а у него в комнате одни только пустые бутылки да на стене бесструнная гитара болтается с огромной дырой у пупа, и говорит мне хозяйка, что вчера бесценный мой друг пустил себе пулю в лоб, но в лоб не попал, а в живот, и что увезли его в больницу, а подруга его жизни убежала, так как, будучи почти причиной его стрельбы в намеченную цель, не пожелала быть на суде рабоче-крестьянской инспекции.
Трудно даже себе представить, как еле-еле выбрался я на улицу, а тут вечером говорит мне Мишель: «Антуан, едем на Волгу, до Нижнего с богом, а от Нижнего с прошлогодними билетами. Пройдёт».
Потеряв от потери друга последнюю способность к рассуждению, я, как малое дитя, поплёлся за Мишелем, который мытарил меня немало, причем пользы не было никакой, кроме воды и горных пейзажей Волги, расставшись с которыми, я вернулся в Москву, однако друга своего Алёши Кавуна в указанной больнице не найдя, ибо получил Алёша Кавун предписание от врачей жить в тёплом краю, куда он и отбыл, раскинув свою палатку в известном городе Тифлисе.
До Тифлиса далеко, а тут как тут натолкнулся я на цитируемого мною выше Петра Письменного, к кому я, жаждя писательского нравоучения, пошёл с открытой душой, но который пустил про меня страшную клевету, будто я личность невозможная, приставучая и к охранке большое отношение имеющая.
Сия клевета достигла ушей Алёши Кавуна, и Алёша Кавун, к горю моему вернувшийся к тому времени из Тифлиса весьма насупленным, хоть и с загаром, и там же сочетавшийся браком с женщиной высокого грузинского происхождения, не пожелал принять меня и отказался через прислугу выслушать мою открытую и доскональную повесть.
А когда я, изнывая от раздирающих страданий, направился к главному и непосредственному источнику мрачной клеветы, дабы одно из двух: или умереть на пороге или вернуть к себе сердце Алёши Кавуна, то мамаша господина Письменного, пыхнув мне в лицо трубкой, захлопнула дверь перед самым моим носом.
Вот так, уже не в подлых застенках проклятой заграницы, где трепал я свою честь и унижал своё достоинство ради какого-нибудь круассанишка, а на любимой родине моей, снова на моём роковом пути в поисках правды стали захлопываться и закрываться двери, предмет мною непереносимый, ибо в заграничном моём прошлом измотали они меня и всю мою психологию, как, например, это было в Париже с господином Свицким в последнее моё хождение к нему, о чём прискорбно и популярно излагается в главе:
Свицкий провокационно расправляется со мной
Замечательная дверь была у Свицкого, такой двери, к счастью, во всей нашей Республике не найти, ибо есть это продукт заграничной подлой смекалки: верхняя половина со стёклами, но стёкла такие, что за ними ничего не видать, только изволят они свет пропускать, а оказалось, что ты сквозь стёкла ничего не видишь, когда стоишь перед дверью и в кнопку сообщаешь о своём прибытии, но хозяину из передней всё видать.