Эта столь желанная встреча, обернувшаяся стерильным разочарованием, создала трещину в наших отношениях, которая со временем все углублялась, и контраст между трепетом чувств и льдом моей души только усилился. Может быть, я преувеличиваю, но так или иначе, мои отношения с Береникой после той ночи стали все более невыносимыми. Я яростно вожделел ее тела, она же рвала мне душу на куски. Я твердил ей, что люблю ее, она отвечала, что любовь как физическое наслаждение является недостойным делом, когда наш народ погибает и вместе с ним погибает западная цивилизация. Я сказал ей, что как только война кончится, я возьму ее в Италию и познакомлю с Аннетой, которая держала меня за руку, пока я не усну. Она настаивала, чтобы я читал Фрейда и Маркса: я должен был понять, что человеческие чувства являются продуктом экономики. Я рассказывал о нашей пьемонтской деревне, об отцовских лошадях, убитых в Первую мировую войну, о ручьях, на берегах которых мы играли в ковбоев и индейцев. Береника увещевала меня оставить эти инфантильные сны и помнить, что только выполнение коллективного долга является истинным благородством. Я со смиренной осторожностью предположил, что марксизм — это популистский аристократизм, который зачастую забывает о личности. Она же утверждала, что государство, которое евреи создадут в Эрец-Исраэле, должно быть уникальным — то есть спланированным мужчинами и женщинами, которые стремятся к идеальной государственной модели в Земле обетованной, а не образованием, родившимся из хаоса, как другие страны. Возражая ей, я говорил, что она обманывает себя, веря, что люди, оторванные от своих корней, могут создать нацию святых через социализм. Как только англичане отдадут Эрец-Исраэль арабам, евреи начнут кровопролитную войну и с арабами, и друг с другом.
Мы продолжали спорить даже во время верховых прогулок. За шиллинг в час можно было взять напрокат лошадей в конюшне около Яффских ворот и уже через десять минут быть в поле, оставив за спиной город, в те времена он был гораздо меньше, чем сейчас. Я любил скакать галопом, заставляя встречных коз и овец удирать под лай собак и проклятия пастухов. В таких случаях Береника придерживала свою лошадь, и мне приходилось ждать ее под солнцем, а потом она критиковала мой «вульгарный колониальный стиль поведения». Невозможно было убедить Беренику в том, что если бы пастух, а не я, был бы верхом, то он вел бы себя точно так же из удовольствия выхвалиться, или в том, что в галопе на хорошо выезженной лошади есть своя красота, которую арабы ценят, даже если при этом я обратил в бегство стадо овец. Но если бы арабы знали, что наездник не британский военный, а еврей, то его бы, несомненно, стащили с коня и сбросили со скал, даже если бы он приветствовал их самым церемонным образом. Аргументы такого рода не производили на нее никакого впечатления. Я, по словам Береники, был типичным продуктом классовых взаимоотношений, не сознающим того, что действую под влиянием предрассудков, в основе которых лежат экономические причины. До тех пор, пока не исчезнут социальные различия, продолжала она терпеливо втолковывать, различия в стиле жизни и их лингвистические выражения будут продолжать демонстрировать неравенство людей. Если мы, евреи Эрец-Исраэля, не осознаем этого в стране, которую хотим построить, то станем еще хуже других народов. Всегда судьбой евреев было или взмыть к небесам, или плюхнуться мордой в грязь, но никогда не быть серостью. Для меня все эти разговоры — помимо того, что они были скучны и никак не совмещались с верховой ездой, — были лишены всяческого смысла. Я слушал вполуха, придерживая свою лошадь, и смотрел с вожделением на открытую блузку Береники. Когда она замечала мое невнимание, то качала головой с презрительным выражением школьной учительницы, потерявшей всякую надежду перевоспитать строптивого ученика. Тогда я спешивался, брал ее коня за узду, отводил его к ближайшему тенистому дереву, помогал ей слезть и усаживал на камень или на торчащий из земли пень старой оливы. Я спрашивал Беренику, подпадали ли крестоносцы, которые, возможно, тоже привязывали коней к тому же дереву, под ее экономическую систему. А немецкие и французские рыцари, пришедшие умирать в камнях Иудеи, были ли они движимы только экономическими мотивами, ну а женщины, которые годами ждали их, поступали ли они так же под влиянием экономических суперструктур? Я спрашивал, в какую клеточку ее схемы поместить искателя приключений, который отыскивал источники Нила, отшельников, ожидавших в пустыне послания Всевышнего, сионистскую молодежь, которая бросила русские университеты, чтобы осушать болота в Эрец-Исраэле? Кто заставляет харедим жить в гетто Иерусалима? Не подчиняются ли они иному «экономическому» детерминизму, непохожему на тот, что марксисты пытаются всучить всему миру? Если то, что она твердит мне, верно и класс, контролирующий экономическое производство, контролирует и «производство» духовное, то как же получилось, что в древнем Риме рабы и свободные граждане воспитывали своих хозяев, а в Европе священники, выходцы из простонародья, обучали знать? Раздраженно швыряя мелкие камешки по копытам привязанных лошадей, я ловил себя на том, что дохожу почти до крика, спрашивая: разве так трудно понять, что человек может оставить дом, богатство и власть ради женщины, неужто ей не приходило в голову, что кому-то легче воевать за даму сердца, чем за партию? Что касается меня самого, то я без особых затруднений вступил бы в ее кибуц, но только ради нее, а не ради Маркса или Фрейда. В любом случае я не единственный свете, кто нуждается в женщине, чтобы преодолеть боязнь темноты, стыд нищеты, страх перед войной, ужас от столкновения с людьми, которые сильнее меня. В конечном счете надушенный платочек может придать больше сил, чем партбилет.