Еврейская община, в любом случае чуждая моей матери, не могла в те дни многого предложить своим членам. Синагога, имитируя церковь всеми возможными способами, ввела, к примеру, органную музыку во время субботней и праздничной служб и вырядила своих раввинов в нелепую черную, похожую на рясу одежду и шестиугольные шапки. Патриотическое разглагольствование раввинов с подиума синагог звучало менее убедительно, чем столь же патриотические проповеди священников в церквях. Еврею было гораздо труднее, чем христианину, представить себе еврейского солдата в противоположном лагере в качестве врага. Церковь с ее символами человеческой и божественной жертвенности предлагала послания любви и надежды, вполне подходящие менталитету христианских солдат. Синагога же не могла предоставить своим верующим ничего подобного. Раввины молились о возвращении в Сион, когда евреев призывали умирать за возвращение итальянских провинций, они прославляли Исход из Египта, когда миллионы людей знали, что не выйдут живьем из окопов. Война разъела моральные ценности, ослабила связи между различными классами общества и чувство взаимного уважения. Мой отец, добровольно избравший разделить с другими солдатами ужасы войны, получил хотя бы скудное вознаграждение: авторитет офицерской униформы, которую он смог наконец надеть, солидарность бойцов, уважение, вызываемое его фатализмом и отсутствием страха перед смертью, его веру в справедливость дела итальянского оружия, простота стоящего перед ним выбора — вернуть Италии Тренто и Триест или умереть. У матери же перед глазами стоял мир ее belle époque, разрушающийся в атмосфере все растущих вульгарности и социального беспорядка; постепенно исчезало то, на самом деле уже мертвое, аристократическое общество, к которому еврейский средний класс так стремился примкнуть — как, впрочем, и вся итальянская мелкая буржуазия.
Война, которую мать видела из тишины и спокойствия деревенской жизни, усилила ее желание — а точнее, нужду — пойти, скорее от скуки, чем из жажды приключений, за пределы «добра и зла». Она чувствовала себя захваченной волной слишком больших событий, не имея ни поддержки своей семьи, ни направляющего начала своей религии. В отчаянных поисках духовных ценностей, на которые можно было бы опереться, и возможностей чувствовать иначе она нашла в своем девере того, кто готов был слушать о ее сомнениях и дать спокойный беспристрастный совет. Освобожденный по неизвестной мне причине от воинской службы или, возможно, назначенный выполнять ее на месте, он часто посещал мою мать, привозил ей религиозные книги и познакомил ее с красноречивым монахом, одержимым желанием завоевать для христианства заблудшую еврейскую душу, склонную к религиозному энтузиазму. Наверное, этот монах воображал, что он действует подобно итальянским солдатам, которые захватывают на фронте австро-венгерские позиции. Он понял, что эта богатая и бездетная женщина, разлученная с мужем, который предпочел войну скуке деревенской жизни, ищет себя и хочет совершить некий экстраординарный поступок, соответствующий общей атмосфере героизма, созданной войной. Церковь привлекла мать литургией, полной музыки, живописью и литературой, полными жертвенности и страсти. Церковь предоставила моей матери возможность реализовать себя в рамках строгой конфиденциальной иерархии, гарантирующей понимание, душевное спокойствие и социальное одобрение.
Деревенский священник долго говорил с моим отцом. Он не скрывал, что его слабые попытки удержать, хотя бы временно, мою мать от неуместного (пока отец находился на фронте) поступка не увенчались успехом. Но что мог он, бедный деревенский священник, сделать против столь влиятельных и настойчивых людей? Кроме того, в подобных обстоятельствах его ряса накладывала определенные ограничения. Спасти душу, привести заблудшую овцу в церковь было его долгом, от которого он не мог отступиться. Однако дружба с моим отцом делала для него невозможным активное участие в этой миссии. Он сказал отцу, что провел немало бессонных ночей в метаниях между своим религиозным долгом и человеческими обязательствами. В конце концов он принял решение отстраниться от этого дела. Естественно, совесть не давала ему покоя. Но кто же мог жить спокойно, глядя на то, что творилось в мире в эти дни? Он закончил говорить с полными слез глазами. Он несколько раз высморкался в большой, красный, перепачканный носовой платок, потом пожал руку отцу и вернулся к себе, перекинувшись несколькими словами с Аннетой, которая с нетерпением ожидала новостей, чтобы хоть что-нибудь сообщить моей матери об этой встрече. Отец понял, что в подобных обстоятельствах ему ничего не удастся сделать. Он не мог надеяться убедить мать вернуться к ее древней вере, о которой он сам знал так мало. Не мог он и ожидать, что за время своего короткого отпуска ему удастся нейтрализовать многомесячный результат, которого добились настойчивые миссионеры. Не сказав жене ни слова, он вскочил в первый же поезд, идущий в Кунео, и попросил там встречи с епископом. Они не были друзьями, но знали друг друга достаточно хорошо, чтобы епископ сразу же его принял. В любом случае отец выглядел настолько решительным, что никто не посмел его удержать. В нескольких коротких, тщательно подобранных предложениях он изложил епископу суть дела. Он сказал, что должен вернуться на фронт, поэтому ему глубоко безразлично, каким образом умереть. Отец знал, что монах, который повадился навещать его жену, принадлежал к епархии этого епископа, и, если епископ не даст ему сию же минуту обещания, что ни один священник не получит разрешения крестить мою мать до окончания войны или до его смерти, если епископ не даст ему формальной гарантии, что ни этот монах, ни какой-либо священник не переступит порога его дома в его отсутствие, он найдет этого монаха и положит конец его жизни. Затем он решит, что делать дальше: покончить с собой, предстать перед судом или вернуться на фронт, чтобы быть убитым. Он уже сообщил об этих намерениях своему адвокату, причем в письменном виде, и приготовил коммюнике для прессы. А если епископ не исполнит его требование, то он позаботится о том, чтобы люди узнали, как церковь крадет души жен еврейских солдат, когда те вдали от своих домов воюют за Италию. Он дал епископу пять минут на размышление.