Недоверие и вражда между Жаботинским и Бен-Гурионом достигли высшей точки. Налеты на членов Бейтара, живущих в Палестине, стали едва ли не обыденным делом, а руководство ревизионистов регулярно использовало бейтарцев для срыва забастовок, организованных Ѓистадрутом, всесильной профсоюзной организацией сионистского Рабочего движения. Бен-Гурион регулярно наносил Жаботинскому публичные оскорбления; Жаботинский никогда не реагировал на личные выпады[50] (это ему не позволяло чувство собственного достоинства — ѓадар), однако их публичная и неослабевающая вражда была незаживающей раной на теле сионистского движения, для которого все это имело самые серьезные последствия.
В 1934 году, через год после убийства Арлозорова, Жаботинский и Давид Бен-Гурион провели ряд встреч в Лондоне, где Жаботинский жил после изгнания из Палестины. В конечном итоге они договорились «воздерживаться от партийной войны», прекратить кампанию взаимной клеветы и оскорблений и «искоренить всяческие виды террора и насилия», совершаемые их активистами. Бейтару и ревизионистам был обещан свой профсоюз, им вновь стали выдавать сертификаты на иммиграцию. Отношения между двумя лидерами сионизма так и не достигли уровня полного доверия, но со временем они сблизились даже в большей степени, чем и сами готовы были допустить[51].
Такое частичное сближение, однако, вовсе не означало, что фундаментальные расхождения между Жаботинским и Бен-Гурионом полностью сгладились. Популярность Жаботинского была по-прежнему на подъеме, и он приступил к построению своей собственной институционной базы. В 1935 году ревизионисты вышли из состава Всемирной сионистской организации и образовали Новую сионистскую организацию, президентом которой стал Жаботинский. Это придало иную окраску всему сионистскому движению на десятилетия вперед. Ревизионисты теперь официально стали организованной оппозицией и в таковом качестве оставались, под руководством Бегина, на протяжении десятилетий, уже и после создания независимого Израиля.
После окончания школы Бегин поступил на юридический факультет Варшавского университета. Но юриспруденция не была его устремлением — он уже нашел свое призвание в жизни. Оформляя документы при поступлении в университет, в графе «родной язык» он написал: иврит. Однажды во время четырехчасовой поездки в поезде он сидел рядом с самой красивой девушкой Бреста, но говорил он с ней только о своем герое, Жаботинском. В Варшаве Бегин занял пост заведующего организационным отделом Бейтара, и его репутация как даровитого оратора упрочилась. «Он умел заставить тебя поверить ему», — сказал один из его слушателей. Бегин научился у Жаботинского, как можно заставить даже равнодушного слушателя «испытать чувство полета». Видя его хрупкое телосложение, некоторые организаторы митингов заранее приглашали второго оратора, опасаясь, что Бегин просто не дотянет до конца выступления — но такого не случалось никогда[52]. Он отправлялся с лекционными поездками по странам Восточной Европы и ночевал на садовых скамейках, потому что ему было неловко напрашиваться на бесплатный ночлег в незнакомых домах; он оставался голодным, чтобы использовать сэкономленные деньги на издание брошюр и плакатов Бейтара. Ѓадар — вот что было его главной заботой во всех жизненных обстоятельствах; он приобрел репутацию человека, для которого очень важны этикет и хорошие манеры — особенно после того, как по его настоянию члены Бейтара должны были вставать по стойке «смирно», приветствуя руководителей[53]. Этот невысокий, скромный юноша в очках с толстыми стеклами, которого, случалось, забывали пригласить на вечеринки и который никогда не ухаживал за девушками в школе, быстро взрослел, заставляя окружающих считаться с собой[54].
Но Бегин не просто взрослел; медленно, но верно ученик становился соперником учителя. К 1937 году, когда Бегину исполнилось 24 года, некоторые уже считали его лучшим оратором, чем Жаботинский[55]. Ораторское мастерство Бегина было одной из характерных черт на протяжении всей его общественной жизни; много лет спустя министр Дан Меридор заметил, что не только депутаты, но и все, кто находился в здании Кнессета, понимали, что это лучший оратор, которого им доведется услышать. Когда становилось известно о его предстоящей речи, вспоминает Меридор, буфет Кнессета мгновенно пустел и в коридорах воцарялась тишина — все спешили в зал заседаний[56].