Хорошо, что вспомнила! Скажи-ка мне, Мендл, что это за то ли «ека», то ли «мета», то ли «шмета»[138], в которые народ здесь записывается, чтоб уехать? Многое множество людей уже записалось в них и теперь ждет своей партии, дожидается. Я тут спросил об этом у нескольких соседей, но ты же знаешь наших касриловских умников, чуть что, так они отделываются отговорками. «Коли у тебя, — говорят они мне, — такой муж, как Менахем-Мендл, так как же может быть, — говорят они, — чтобы ты об этом да не знала?» И какое им до тебя дело? Как говорит мама: «В Писании сказано, сходила голубка попросить у лисы совета, так сама закаялась и детям детей заказала»… Как это глубоко! С тех пор как умер папа, да покоится он с миром, мама не расстается с Тайч-Хумешем[139].
(№ 99,13.05.1913)
7. Менахем-Мендл из Варшавы — своей жене Шейне-Шейндл в Касриловку.
Письмо пятое
Пер. В. Дымшиц
Моей дорогой супруге, разумной и благочестивой госпоже Шейне-Шейндл, да пребудет она во здравии!
Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здоровье, благополучии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!
Затем, дорогая моя супруга, да будет тебе известно, что этот человек — мудрец. Я говорю о нем, о царе Монтенегры то есть, и я имею в виду тот номер, который он недавно выкинул. С человеком, который такое вытворяет, не до шуток! Раньше он был, кажется, таким несговорчивым, давал понять всему миру, что, дескать, нет и еще раз нет — он не сдвинется из захваченного города, разве что его оттуда вынесут ногами вперед. Теперь же, когда он увидел, что Франц-Йойсеф двинул к границе армию в несколько сот тысяч человек, что Виктор-Имонуел, который ему, царю Монтенегры, не чужой, зять то есть, тоже собрался в дорогу с тремястами тысячами солдатиков, что и «мы» в Петербурге не сидим сложа руки, потому что «мы» ему, царю Монтенегры, как раз дали понять, что говорить не о чем, что на «нас» ему не следует полагаться[140], — он сообразил, что хватит шутки шутить, сразу стал мягким как масло и заговорил совсем по-другому, совсем другим языком. «Не пристало, — говорит он в своей первой же телеграмме англичанину, — великому и сильному (он имеет в виду старого Франца-Йойсефа) принуждать маленького, бедного царя Монтененгры, что такое мы и жизнь наша…»[141] Слышишь, какие слова? Разве я не был прав, когда писал тебе, что с «важными персонами» надо быть вежливым? То же самое случилось с албанским «вторым после царя». Препоясав чресла мечом и отправляясь в поход, старец Франц-Йойсеф и итальянский Виктор-Имонуел дали понять, что они двинулись к границам совсем не ради города Скеторье. Скеторье, дескать, заботит их в последнюю очередь, а на царя Монтенегры они плевать хотели, он, дескать, так или иначе город очистит, не очистит по-хорошему, так придется по-плохому. У них якобы болит голова только из-за Албании. С Албанией, дескать, нужно обращаться вежливо, ее нужно взять и отделить от турка. Что значит отделить?! То есть отделить Албанию от турка надо было уже давно. Что из того? Не ее одну. Осторожно! Для этого есть те, кто постарше и поважней. Албания должна была стать независимым царством, как я это разъяснял тебе в предыдущем письме, ради соседства и ради того, чтобы дать двум другим царствам свободный выход к Адриатическому морю[142]. И именно поэтому между двумя императорами был выработан план, согласно которому Франц-Йойсеф и Виктор-Имонуел отделят эту Албанию от турка да и разделят ее пополам, половину мне, половину тебе… Услыхав об этом и видя, что дело плохо, самопровозглашенный царь Албании, Сед-паша, все обдумал и начал ото всего отпираться, дескать, он и не думал короновать себя ни «вторым после царя», ни третьим. Это, дескать, все его враги выдумали. Напротив, более пламенного патриота, чем он, реб Сед-паша, на свете нет. Он, дескать, преданный слуга султана и верный солдат своего отечества, Албании, ради которой он готов в огонь и в воду! Когда начинаются разговоры о патриотизме, значит, дело плохо… Кажется, что все наконец стало чудно, и прекрасно, и хорошо, и спокойно — все, конец войне, конец мебелизации[143], чего же еще желать? Но есть что-то, дорогая моя супруга, из-за чего мне беспокойно, а то, что мне беспокойно, — это плохой признак! Я, понимаешь ли, чувствую, что из-за этих дел у меня что-то ворохается внутри. Так уже было, не нынче будь помянуто, когда я работал на бирже. Все шпегелянты[144] и маклеры сидели себе за белыми скатертями, пили кофе или ели мороженое, и я в том числе. И вдруг у меня внутри что-то заворохалось, и я выскочил на третуар[145]. Сколько меня ни спрашивали, я и сам не знал, в чем дело. И точно: не прошло и получаса, как пришла телеграмма с петербургской биржи о том, что там все перевернулось, полный мрак! Тут, конечно, все наши шпегелянты и маклеры со своими бумажками и акциями провалились как Корей[146], и я среди них…
138
139
140
141
142
146