Выбрать главу

Господа профессора и естествоиспытатели старались держаться вместе в этой огромной толпе. Долгой была панихида, долгой была процессия: центральное кладбище — на другом краю города. Разве промолчишь столько времени? А говорить лучше с теми, с кем есть о чем говорить. В этом не было ни грана неуважения к покойному. Естествоиспытатели уже воздали ему должное: собрались накануне похорон на заседание, и профессор Густав фон Ниссль фон Майендорф, непременный секретарь ферейна, произнес в память прелата прочувственную речь:

«…Те блага, которые предоставило ему чрезвычайно счастливое его положение, он использовал почти исключительно для весьма подробных естественнонаучных опытов, кои свидетельствовали о весьма самобытном, лишь одному ему свойственном понимании исследуемых вопросов. Сюда в особенности относятся наблюдения над растительными гибридами, которые он культивировал в большом числе».

По мнению некоторых членов ферейна, фон Ниссль перехватил слегка тем, что заговорил об опытах аббата с гибридами. Лучше было бы упомянуть о метеорологических работах. У господина Менделя был странный склад ума — это особенно проявлялось как раз в тех докладах о скрещивании растений. Его почему-то тянуло к математизации своих наблюдений и к выведению закономерностей не из описания конкретного наблюдаемого процесса, а из абстрактных математических выкладок. У него было неботаническое мышление. Не случайно всегда — ив Венском университете, где он был вольнослушателем лет тридцать назад, и в преподавательской работе, и в исследовательских увлечениях — он делил себя между физикой и биологией. Это особенно бросалось в глаза тем, кто учился с ним в Вене.

Прелат с Нисслем составляли особую партию в ферейне Ниссль тоже был и математик и ботаник и, хотя не смешивал сам два эти предмета, считал, что выкладки патера Менделя допустимы, интересны и даже серьезны… А в некрологе, помещенном в сегодняшнем «Tagesbote aus Mahren und Schlesien», результаты его трудов были названы «эпохальными». Некролог написал, наверное, сам господин Ауспитц. Он всегда был очень расположен к патеру Менделю: еще в те годы, когда усопший был простым каноником и педагогом в Оберреаль-шуле, а доктор Ауспитц был в Оберреаль-шуле директором. Ну, только взгляните, что в некрологе написано!

«В лице усопшего бедный люд потерял великого благодетеля, а все человечество — одну из благороднейших личностей, горячего друга и покровителя природоведения и достойного подражания пастыря».

Как всегда, перехватили через край: «все человечество»!… Ну, монастырь, приютские сироты, ферейн, реальная школа, где он преподавал когда-то, ну, «весь Брюнн» наконец.

…Долгой была панихида, долгим путь до центрального кладбища. Процессия была длинной, громоздкой, из-за нее перестали ходить конки. День был холодный, с мокрым снегом и ветром, гасившим свечи и раздувавшим кадила. Вся процессия потихоньку, дабы не преступать приличий, судачила. Пересуды сохранились в письменных воспоминаниях о Менделе, поэтому здесь почти все они подлинные.

Клиенты филантропических обществ, в которых аббат председательствовал, поговаривали, что такие благотворители попадаются редко. Патер Грегор Мендель был, говорят, сам из бедняков и если принимал просителя, то не тратил времени на всякие нравоучения насчет пользы бедности и необходимости смирения: мог дать денег — давал. Иногда, если филантропическая касса была пуста, давал свои, даже у слуги своего брал. Не хотел дать — отказывал тоже без поучений. А так как он сам из простых, надуть его было трудно. Отбреет поговоркой, хоть по-немецки, хоть по-чешски. И не обидно даже. Второй такой не скоро объявится. Худо.

Центром внимания прихожан из Альтбрюнна, из старого города — тех, что ходили в монастырский костел Вознесения Девы Марии, были пани Доуповцова и ее сын Антонин, служивший мальчиком в типографии братьев-бенедиктинцев.

Пани Доуповцова была нанята в последние недели в монастырь помогать сестре-монахине из госпиталя святыя Анны ухаживать за больным. И она все рассказывала, что утром 5 января — вот-вот перед смертью — аббату вдруг стало лучше. У него прежде очень отекали ноги, даже вода сочилась через трещины в коже, и доктор приказал ноги бинтовать. По утрам пани бинты стирала, и, когда в то утро сестра сняла их с больного, пани Доуповцова воскликнула: «Ваша милость, бинты-то сегодня сухие!» И прелат ответил: «Да, мне сегодня лучше». Он был вообще терпеливый, никогда ни на что не жаловался. Только все сидел на софе. И спал сидя. Говорил, так ему легче. А ночью вот… Christe, eleison!… [11]

Пани Доуповцова в прелатуре ночью не была, конечно. Женщинам вообще не полагается пребывать в мужском монастыре. Над всеми почти помещениями — клаузура, запрет, табу. Женщинам можно появляться было только на кухне, в трапезной и в прелатуре. Но не ночью, конечно. Ну, и в парлаториуме — в комнате для свиданий братьев с родственниками… Ночью при аббате был только Иозеф, слуга. А пани Доуповцова слыхала, что аббат-то умер, страшно сказать, без святого причастия. Зашли к нему ночью, а он на софе уже холодный…

Что до четырнадцатилетнего Антонина Доуповеца, то внимание сверстников и даже иных взрослых он привлекал потому, что помогал матери прислуживать. Он вещал насчет лакомств, перепадавших ему в те дни с аббатского стола, но более о другом. Прелат перед смертью прочитал в журналах про особый ле-тар-ги-чес-кий (вот какой!) сон, при котором человек спит, а похож на мертвого. И прелату пришла мысль: вдруг из-за болезни он так вот уснет, а его закопают. И он приказал, чтобы, прежде чем его хоронить, его бы разрезали и посмотрели: бьется там сердце или нет. Если не бьется, то все в порядке. И доктора вскрывали его прямо там, в прелатуре, в коридоре. Антонина с матерью заставили таскать воду — ведер двадцать, не поймешь, зачем столько. Страшно, конечно, было и любопытно, но в коридор их не пускали: приоткрывали дверь, брали ведра, и все. И патер Рамбоусек очень ругался, что остальные патеры на это согласились, потому что в монастыре это делать неуместно, и еще той водой испорчен в коридоре весь паркет.

А в голове процессии — там, где шли родственники и близкие, — племянник покойного Алоис Шиндлер, студент-медик последнего курса, был вынужден в какой уже раз пояснять, что аббата перед смертью все-таки успели соборовать и можно считать, что приличия соблюдены. Правда, катастрофа разыгралась неожиданно, тревогу следовало поднять еще утром, когда исчезли отеки и дядя пришел в некоторое возбуждение. Сам Шиндлер остановился в гостинице, и как раз дядя сказал, чтоб весь этот день он занимался своими делами. Его вызвали уже поздно, а до того подле аббата никого из братьев не было. Вообще во время болезни, хотя прелатура для всех была открыта, собратья совсем дядю не навещали: он был все дни совсем один — только слуга да сестра-монахиня из госпиталя. Бывали лишь два недавно принятых послушника — Баржина и Клемент, — и, как всегда у дяди, это оказались чехи… А когда к одру уже собрали всех, дядя даже не мог прочитать «Pater noster», путал слова этой молитвы со словами «Ave, Maria», хотя монахи хором пели рядом… Патер Краткий отчитал Иозефа, что он не побудил дядю вовремя принять святую исповедь, — ситуация пренеприятнейшая. Но что Иозеф понимает в симптомах уремии!… А патер Пойе сказал: «Наш прелат, к сожалению, совсем превратился в адвоката…» Дядя, конечно, был человек ученый и смотрел на многие вещи просто, но вряд ли он сам стал бы отказываться от исповеди и причастия. Вряд ли…

Что до господина штатгальтера барона фон Поссингера, господина ландесгауптмана и советников, то они, естественно, пешком на кладбище не отправились и в свои кареты и коляски уселись еще до выноса тела из костела. Штатгальтер и ландесгауптман уже воздали аббату аббатово тем, что побывали на панихиде, да и советники не обязаны в конце концов битый час плестись в своих колясках в хвосте вереницы экипажей, замыкавших шествие. Можно просто к нужной минуте приехать на кладбище, использовав этот час хотя бы для того, чтобы выпить доброго кофе.

вернуться

[11] Христе, помилуй! (г р е ч.).