Так как возражать я не собирался и вообще оставался довольно спокойным, то и реб Бер скоро успокоился. Пожевав старчески губы, он глубоко вздохнул и принялся за третий стакан чаю. Кончив его, он поднялся.
— Ну, большое вам спасибо за чай!..
Вдруг по лицу его разлилась широкая улыбка, и он заговорил с чисто детской наивностью, мигая беспомощно глазами:
— Хе-хе-хе, скажу вам истинную правду. Я таки очень хотел чаю. Хася ушла и забыла оставить мне сахару…
Я решил пойти в ближайшую субботу в синагогу, послушать дебаты «руссов» и «турок», посмотреть «войну Гога и Магога» в стенах молитвенного дома. Но идти в синагогу к утренней молитве я, признаюсь, не решался: я знал, что сделаюсь объектом самого назойливого наблюдения. Шутка ли: учитель, да еще бритый и никогда не посещавший синагоги, и вдруг явился. Конечно, это неспроста! Может быть — «баал-тшува»[6]. Такие случаи, слава Б-гу, бывали!.. Но если я «баал-тшува», тогда я получаю уже особенный интерес, тогда уже недостаточно смотреть на меня прямо — тогда любопытно посмотреть на меня сбоку, заглянуть мне в лицо снизу вверх, мимоходом посмотреть, нет ли при мне часов, а кстати, и какая у меня цепочка, — и, наконец, тотчас, тут же громким шепотом поделиться своими наблюдениями с соседом, указывая на меня пальцем. Все это делается очень наивно и незлобиво, но быть в течение нескольких часов объектом подобного любопытства не особенно приятно. Пошел я поэтому в синагогу не к утренней, а к вечерней молитве, надеясь в сумерках остаться незамеченным. К тому же, вечернее время между молитвами «Минха» и «Маарив», обещало и больше дебатов.
Синагога помещалась в большом, довольно высоком доме в одну комнату. Посредине, под медной люстрой в несколько десятков свечей, стоял большой, несколько покатый стол, покрытый синей скатертью. У восточной стены стоял завешанный кивот со Свитками Завета, возле него — амвон. У противоположной стены — шкаф с книгами. Вдоль стен тянулись лакированные скамьи со спинками. У дверей стояли ведро воды, таз, кружки и висело мокрое грязное полотенце. Приходящие торопливо обливали водой концы пальцев, нисколько не заботясь о том, стечет ли вода в таз или на пол. Благодаря этому вокруг таза на полу стояла большая, очевидно никогда не просыхающая, лужа.
Когда я пришел, шла молитва «Минха» и читалось «Шмонэ-эсрэ». Незамеченный никем, уселся я за шкафом с книгами.
Спускались сумерки. В синагоге стоял туманный полумрак, скрадывавший очертания предметов, придавая им некоторую фантастичность. Общий шепот молитвы походил на таинственное журчанье ручья… И вот под эти-то неясные, неуловимые звуки, в моей памяти сразу воскресли старые, давно забытые картины далекого детства.
Вспомнилась мне маленькая синагога, которую я посещал в детстве, вспомнилось и «бейн Минха л’Маарив».
…Минха окончена. Часть прихожан торопливо уходит домой покончить с обязательной третьей трапезой и поскорей вернутся в синагогу. Другие остаются. В мечтательной задумчивости, спокойные и довольные, расхаживают они медленно взад и вперед по синагоге, заложив назад руки и мурлыча про себя какой-нибудь напев. Не выходя из задумчивости, усаживаются они поодиночке на скамьях где попало. Понемногу завязывается разговор, разговор мечтательный и спокойный, как и эти сумерки: кто-либо рассказывает полубыль, полусказку, похождения какого-нибудь цадика, чудеса известного Баал-Шем-Това, другой повествует о реальном событии, которому пылкое воображение, однако, придает фантастическую окраску. И все слушают с напряженным вниманием. Но вот рассказчик кончил, в синагоге воцаряется глубокое молчание, которого никому не хочется прервать…
Мечтает народ. Все настроены как-то мягко, возвышенно. Кабак, лавка, дела и делишки — все это ушло теперь куда-то далеко-далеко. В разных углах негромко и отрывочно раздается национальный мотив: «Бим-бам-бам», в котором каждый по-своему облекает свою мечту… Но вот кто-то догадывается обратиться к Бореху или Зореху, известному в синагоге певцу, с просьбой, почти с нежной мольбой:
— Зорех! «Скажи» что-нибудь!
Зорех не заставляет себя упрашивать. Оставаясь на своем месте, он начинает петь, сперва тихо, затем все громче и громче какой-нибудь «кусок» из молитвы Нового года или Судного Дня. Один за другим начинают подтягивать и другие, пение становится общим. И долго, долго под высокими, потонувшими во мраке сводами синагоги раздаются то неясные, то торжественные, то бесконечно заунывные звуки «Мелех Эльойн», «Ато ниглейсо», «Унсано-тойкеф» и т. д.