Выбрать главу

— Павел я. Пашей и зови. И вот еще что, больше таких слов не употребляй, не надо тебе — все эти «западло», «бузить». Это все лишнее. Это не для тебя — у тебя ж сан!

Разобрал завалы в светелке, печку там выложил — живи, монах, а то все ютишься за занавеской, как мышь. Бабки стали молочко им носить каждое утро, яички, картошку, пирожки. Зачастили в храм. А службы там длинные, монастырские — целыми днями молился Габриэль, словно напрочь позабыв обо всем земном. Так и бабки по нескольку часов кряду по вечерам стоят... Габриэль пожалел их, соорудил, добрый плотник, скамейки — «бабулья, садись!».

Стали к нему, молитвеннику, заезжать паломники Свято-Троицкого монастыря... Из Льва Толстого ходили. Из Мымриков стали наведываться — то повенчать просили кого, то покрестить. И удивительно: так смотришь на них — ну вылитые мымрики, а как в храм Божий зайдут, как помолятся, как к иконе приложатся, как причастятся, так уже никакие вовсе и не мымрики, а прекрасные такие, пригожие люди, светлые лица, преображенные существа, можно даже сказать, «новая тварь»!

Потом из Москвы к нему потянулись. Стали в Уситве да в Льве Толстом заброшенные избы покупать... Тетушка из Франции прикатила, привезла денег на восстановление храма. Плавала в уситвенском озере, купалась в двенадцати источниках, стекающих в него и сливающихся в водопад. Похвалила:

— Да ведь эта вода целебнее, чем наша Виши.

Увезла с собой две бутылки во Францию, собиралась даже запатентовать...

А как же проповедь? Да никак. Так мы ее тогда и не сочинили. Потому что когда я наутро вновь приступила к нему — ручка, тетрадь, словари, он сказал, глубоко вздохнув:

— Ты прав. Тут нужен особый язык. А то они меня не поймут. Но это не французский, не русский, это другой язык, свой. Я еще не готов.

Открывая ворота и глядя, как я выезжаю на улицу, где вчера бушевал огонь, он вдруг крикнул мне:

— Но только это совсем не то, что ты сказаль — петух, гусь...

— Что-что? — сначала не поняла я. И вдруг вспомнила, засмеялась. Засмеялся и он, замахав рукой. Потом сложил пальцы, начертал в воздухе огромное крестное знамение:

— Чтобы ты не блудиль!

Так и стоял на дороге, глядя мне вслед, пока я не выехала на шоссе.

А между тем на Свято-Троицкий монастырь стали обрушиваться бесконечные несчастья. За мафиозо ли, за разгон ли монахов или за что-то еще — Бог весть. То на хоздворе взбесилась огромная монастырская собака — матерый «кавказец» — и загрызла насмерть молодого послушника. То в многовековой дуб ударила молния, и вниз рухнула огромная ветка, придавив садовника монаха Матфея, так что его, всего переломанного, уложили в монастырский лазарет. То послушник, оказавшийся из бывших уголовников, ткнул вилкой в бок своего соседа по келье — того самого старого чекиста, которого отец Филипп привозил к игумену Ерму.

Звучит это, конечно, очень страшно: бывший уголовник — ткнул вилкой в бок — старому чекисту — в монастырской келье — ай-ай-ай! Что же это за монастырь!

Но на самом деле этот грозный уголовник был несчастнейший человек. Угодил он в лагерь по «бытовухе» — за то, что дал в ухо своему соседу по коммуналке, между прочим, ударнику рок-группы «Паутина»: тот сидел у себя в комнате и постоянно репетировал на своих тарелках и барабанах. Все время слышалось его «бум-бах-трах-тарарах». И в конце концов схлопотал от соседа. А подружка ударника вызвала милицию и засвидетельствовала факт избиения, еще и навесила на него кражу денег. Вот он и загремел на три года. А они тем временем выписали его из квартиры, приватизировали ее и продали. И сами стали менеджерами этой рок-группы. А у него не осталось ни кола ни двора. По счастью, сидел он в лагере с каким-то верующим человеком, тот его и привел ко Христу. И он оказался в монастыре.

Вел он жизнь строгую и подвижническую — почти ничего не ел, не спал, не болтал, все только «да-да» и «нет-нет». Свою часть кельи занавесил простыней и молился за ней ночами, отбивая поклоны. Цепью вокруг чресел себя обмотал, по примеру древних подвижников. Говорил — самое слабое место это у человека: любая дрянь через это место к нему подход найдет. Но, по духовной неопытности, стал осуждать нерадивую братию: какие ж они монахи — вон брюхо себе набьют, языки начешут, спать завалятся — какая ж у них молитва? И подловил его лукавый на этом осуждении.

Как-то его сосед по келье — старый чекист — принес в келью четвертинку:

— Помянем мою жену, Катю-грешницу. Ни литургию по ее душе не могу заказать, ни панихидку, потому как сама на себя руки наложила. А так — по-свойски, келейно, почему бы не помянуть: сегодня ровно три года, как ее нет.