— Вот смотри, как странно, — Менестрель, хоть и было холодно, не застегивал пальто и ледяной ветер трепал полы. — Днем было дождливо, а сейчас — звезды.
— Да… — я взглянула на небо и зажмурилась от страха перед его простором. Ты знаешь, Никки, я сейчас подумала о том, что вся моя жизнь — это безумная гонка на мотоцикле по мокрой асфальтовой трассе в новолунье, без шлема и с выключенными фарами. Я мчусь под звездами на перегонки с собой и точно знаю, какой поворот станет последним, но в душе все равно надеюсь, что смогу проскочить, что покрытие трассы не подведет, что протекторы почти не стерты, но ведь знаю, что это не так…
— Странно, — Менестрель потянул меня прочь от Волги, обратно в чрево города. — Я всегда считал, что ты, как, впрочем, и я, не мчишься по трассе, а только спокойно шлепаешь по грязной дороге, не оставляя следов…
— Это ты-то не оставляешь следов? — я невесело рассмеялась. — После тебя все равно останутся песни, имя, листы блокнота с портретами незнакомых людей и неясными пейзажами, а я… Я уйду, как вода в песок и след высушит солнце.
— Да, возможно, — он обнял меня за плечи. — Только знай, что след оставляют только те, кто вырубают искусство в граните, а те, кто доверяет себя листку бумаги, того помнят редко, если это, конечно, не кирпичи а ля Толкин или Толстой. Их будут помнить долго и, наверное, по праву. А мы с тобой уйдем по грязной дороге, с гитарой за спиной и шпагой на боку. Мы просто уйдем. Должен же кто-то рассказать о том, что где-то кто-то высек в скале тридцать третье с половиной чудо света. Нам все равно не поверят, но…
— Сказки? Ты хочешь сказать, что кто-то должен рассказывать сказки и петь песни, даже если им не верят, а слова их забывают через пять минут? Никки, сколько их было таких менестрелей? Сколько? И где теперь их могилы? Кто помнит те сказки, которые они рассказывали? Многие ли помнят твои легенды о цветах, Драконах и облаках?
— Ну и что? — Менестрель вздохнул. — Не это важно. Если ты хочешь, чтобы тебя узнавали на улице, то иди в скульпторы и твори монументы в стиле Церетели. Сможешь? — я замотала головой. — Вот видишь… Ты говоришь, сколько было их, этих менестрелей… Не много. Их было слишком мало. Их сажали за бродяжничество, убивали из-за последнего червонца в их тощем кошельке, хоронили на свалках и в братских могилах… И все же они есть. И менестрели будут, пока Люди остаются Людьми. Всегда, в любое время и при любом строе будет потребность в их сказках… Ты помнишь, как однажды ты и твоя подруга стояли на улице и громко, с выражением читали Гумилева, Мандельштама, Бальмонта, Пастернака, Северянина… Кого еще?
— Белого, Блока, Багрицкого, Есенина, Маршака, Рождественского, Евтушенко, Высоцкого, Цветаеву… Черт, забыла уже, но много кого мы читали… Сейчас я ни одного стиха уже не помню.
— И как люди реагировали? Я помню, я видел, — он усмехнулся. — Те, кто не крутили пальцем у виска, стояли и слушали. Им нужны были сказки, и вы им их дали…
Мы замолчали, и некоторое время шли, не говоря ни слова, а потом Менестрель снова спросил у меня:
— Почему ты так одинока?
— Что? — я вздрогнула. — Не знаю. Может потому, что я не верю в любовь.
— Да? — он удивился.
— Любовь — это всего лишь одиночество вдвоем.
— Но все же вдвоем, а не со всем миром, — Менестрель зябко передернул плечами. — Сейчас рядом с тобой весь мир, а когда любишь, то один человек. И этого, обычно, хватает.
— Но ты же не одинок, хотя тоже со всем миром…
— Я его люблю. Я люблю мир и людей в нем живущих, а ты — нет. Именно в этом разница между нами. Именно поэтому мои сказки слушают, а о твоих лишь знают «по слухам». Мои сказки живут в этом мире, а твои лишь в его воображении, в его душе.
— Вот так… — я усмехнулась. — Как я могу любить этот мир? За что?
— «За что» не любят. Любят просто так…
Мы снова молчали несколько сотен шагов.
— Помнишь, ты говорил, что хотел бы съездить в Париж. И как? Съездил?
— Ага, — Менестрель улыбнулся. — Съездил.
— Ну и какой он, Париж?
— Такой же, как и все старые города. Он обременен великой историей и кучей достопримечательностей. Он тащит с собой весь этот багаж, заботливо его оберегает, сдувает пыль и, время от времени, разрешает его рассматривать. Он такой же, как и все остальные старые города. Брюзжит, страдает от насморка и не замечает Лувр и Эйфелеву башню.
— И все же это не Москва и не Тула. Это Париж.
— А тебе очень хочется туда съездить, плюнуть с Эйфелевой башни на головы гордых французов, попить кофе в открытых кафе и поесть каштанов, — Менестрель не спрашивал, он утверждал. — Ты хочешь увидеть Париж Кортасара или Дюма. Ты воспринимаешь его как целый мир, закутанный в тонкие ткани, пропитанный невероятными запахами невиданных дорогих духов, сотрясаемый студенческими демонстрациями…