- Пошли, - неожиданно обращается она ко мне. - Одевайся и пойдем.
И мы идем, идем мы с Вероникой по этим закоченевшим белым мхам, по хрустко-ломкому ледку луж, при мерцании Божьих лампад, вращаемых ангелами вокруг Земли, мы идем да идем - я, пошатываясь и не выпуская ее большого пальца, головой упираясь в ее локоть, она - прямо, быть может, слегка откинувшись от тяжелого рюкзака за спиной.
Садимся на пенек передохнуть. Я от усталости тяжело дышу.
- Не сопи так громко, - говорит мне Вероника. - И не кури здесь.
Мы встаем, чтобы продолжать путь. Вероника велит:
- Стой! Полезай мне на плечи. Полезай, говорю. Надо, чтобы остался один след. Знаешь, эти... Давай, полезай.
Как топором отсекла. Я обхватил ее шею, она дернула книзу мои ноги. Встала и шагает как прежде - одинаково ровной поступью. Моя голова плывет вровень с макушками молодых сосенок, сзади тянется наша исполинская тень, лунный диск высекает золотые искры, когда по моим векам стегают сосновые иглы...
Теперь мы бредем по воде. Порой, я это чувствую, она проваливается чуть не по пояс. А у меня и подметки сухие. Где-то вдалеке мирно стрекочут автоматы. Умолкают и снова татакают. Далеко разносится.
Кустарники, дебри, мелкие березки, мглистый сумрак. Мы все идем да идем.
И вот она бережно спускает меня со своей спины:
- Пришли.
В доме тепло, чисто, сухо.
Мы пьем кагор, закусываем печеньем.
Потом Вероника раздевается до пояса. Большая, пропорционального сложения женщина. Исполинское тело и ни капли жира. Две груди - каждая с две моих головы. Я тоже раздеваюсь. Она берет мою голову, погружает в глубокую впадину своего тела -и, словно нырнув в омут, я засыпаю.
Не знаю, как долго я спал. Не знаю, сколько вообще времени провел там. Так бывает лишь в сказках. Например, в «Карлике Носе» или других. Многое помнят гномы, но они же отличаются свойством забывать то, что не положено знать другим. И я забыл эти ночи вигилий, ненасытные стоны Большой Женщины, забыл мучительство и ласку, странствия по ее гордому, особенному телу - оно было жадным и мудрым, она всегда вовремя отпускала меня на волю из своих тисков, изгибов, ложбин, ущелий, пропастей. Отпускала, иначе я умер бы, а Веронике этого не хотелось.
Вечерами мы молились. Просили Всевышнего отпустить нам грехи. Обещали жить честно, по заветам Божьим. Слезы блестели в глазах у Вероники, скатывались на стол, с шипением гася свечи, и она тотчас же забывала свои жаркие клятвы. О, Вероника! Своей шалью она отирала мои слезы, когда я умолял отпустить меня. Еще недельку, говорила она. Еще хотя бы две! Она могла унести меня назад точно так же, как принесла. Нет, говорила она, когда подморозит. Когда затянет все болота. Глядела мне прямо в глаза и лгала. Я это знал, и она тоже. Вдали стрекотали автоматы, иногда доносился собачий лай, и я словно опять видел перед собой пятерых пограничников со взмыленной овчаркой -пять порожних водочных бутылок в мгновение ока вставали там, где только что стояли полные.
Два метра восемь — таков был подлинный рост Вероники. Я измерил его, пока она спала: до копчика метр сорок девять. До чего же все-таки прекрасно сложена и даже красива. Еще совсем недавно были у нее муж и малое дитя, они бежали в Польшу, вроде бы в Кельцы, такие оба малюсенькие, забавные. Она рассказывала и плакала. Гасли свечи, Вероника сажала меня к себе на колени. Рассказывала страшные случаи из прошлого - о восстаниях, войнах, послевоенной разрухе, что было страшнее всего. Я силился не верить, но все равно верил - настолько образно и убедительно выглядели ее рассказы. Она приводила подробности, каких человек не выдумает. Говорила, будто ей сто пятьдесят лет, но ей уже давно столько, и больше она не старится. Она пережила двенадцать мужей - кто умер, кто пропал без вести, кто сбежал, а одного она догнала и убила, слишком много знал, гаденыш. Да еще пытался деньги прихватить.
Перед тем, как уснуть, она с каким-то облегчением вздыхала, брала меня на руки и укладывала в широкую люльку - боялась меня заспать: так она, оказывается, ненароком задушила графа Корево, забредшего сюда для глухариной охоты... О, еще до Великой войны, самой первой...
Однако все приедается — кагор и крупник, и сказки о волшебной лампе Аладдина. Воспоминания о 1812 годе, когда один французский генерал приказал своим гренадерам заласкать ее до смерти, а она, расшвыряв всех лягушатников, завалила самого генерала, и он испустил дух, едва только лег под нее... понимаешь, малыш?
Тогда мне было года двадцать четыре, трое моих сынишек уже бегали в Латвии, дочурка мыкалась в Гуди, не был я никаким малышом. Но ей, Большой Женщине, не было до того дела. Временами я вспоминал Юдицкаса - достал ли он свои бревна? Хороши ли? Подошли? Мастерит ли Юдицкас-богорез своих божков? Кто мог ответить мне на такой вопрос? Я лелеял одну надежду - вот закончится кагор, тресковые консервы и растительное масло, не останется моченых яблок... и тогда...