Выбрать главу
Каждый год береза зеленеет, Иней кудри вдруг посеребрил. А любовь пылает все сильнее, Словно прибавляет сил...

Я остолбенело уставился на их черные локти. Эх, распотешу твою гордую душу, любимая! Гряньте, друзья, дальше! Продолжайте! Певцы переводят дыхание, меняются местами. Теперь Максимилиан в центре, а «Гриф» переходит на задний фланг к прыщавому. Глубокий вдох.

Ярко цветы орхидеи Цветут за далеким окном. Я вспомню, как очи горели, Когда мы гуляли вдвоем.
Любовь, ты меня не покинешь, В какой бы я ни был стране. Пускай отцветут орхидеи - Я верен, я верен тебе.

И эта подходит. Как раз то, что надо. Ого, я знаю, многие не поверят, что эти менестрели, трубадуры, — просто подвыпившие бездельники, орут пошлые песенки. Нет, драгоценные, нет! Надо услышать самим. Надо, чтобы стоял золотой, а потом пасмурный сентябрьский денек, чтобы с кровли шорной мастерской стекали печальные капли дождя и чтобы рядом с полукругом поющих менестрелей стояли три ящика с янтарным пивом. Это обязательно. А мне и без всякого антуража нравится, как они поют, о милейшие полутрупы. Бархатный басок того, с пеликаньим носом, дискант прыщавенького, гибкий, успешно миновавший мутационные ухабы альт Максимилиана. А вокруг такие естественные, непринужденные декорации - мокрые листья, вымощенный булыжником двор, поднятые воротники пальто и ржавые водосточные трубы. На предполагаемом заднике — Красное Обнажение и балкон -так близенько. Там ломает белые руки прекрасная Доротея-Лаура, моя возлюбленная, и мне чудится, я уже слышу ее нежный голос и шорох ресниц... Все так замечательно подогнано одно к другому - черные пальто, драматичная, леденящая кровь мелодия и меланхоличный шелест дождя. Неповторимо! Слеза или то капля дождя сползает по твоей щеке? Бенефис на городской окраине. Убьешься, до чего трогательно. Милосердия, взываю я, а его и нет, милосердия этого. А вообще - всего вдоволь? Заречье. Когда-нибудь сюда доберутся небритые киношники с лицами бухгалтеров и гениев - будут искать заглохшие колодцы, грязных облезлых кошек, пьяниц с зажатыми в кулаках «перышками» - и всё найдут. Но никогда не увидят менестрелей в пальто макси, исполняющих такие до обалдения прекрасные песни. Под открытым небом, близ горы Каспара Бекеша, под аккомпанемент губной гармошки и щербатой гребенки. Viola d'amore и viola da gamba. Кто это, кто такие? Вы что, забыли? Лирики и делирики. Национальный продукт. Мирные граждане Бангладеша. Их разыскивает милиция. Они умрут под забором. Гримасы буржуазного мира. Их нравы. А тут по рыжей, еще живой траве извергается лопнувшая труба. Плывут детские игрушки, старые матрасы. Ужас - а они поют! Дождь стекает по их впалым щекам, капает с черных полей шляп, впитывается в рыхлую ткань пальто. Кошачья или собачья кровь на мостовой, а они поют. Может ли быть что-нибудь более печальное, более величественное? Сумеешь ли ты понять, моя дорогая?

Ладно, ребята, говорю, все отлично, пошли! Придем, отогреемся, обсохнем и - под балкон! Я покажу, где, это недалеко. К тому времени и стемнеет порядком, глядишь, и дождик уймется. Ну-ка, вперед!

Менестрели кивают головами - теперь они походят на заводные игрушки или манекены, - вновь выстраиваются в шеренгу, прячут свои инструменты под мышками и сходят по ступенькам в полуподвал, где в дверях, скрестив руки на груди, в белых галифе и просторном вельветовом пиджаке, с мягким платком на шее, стоит, улыбаясь, Герберт фон Штейн, литограф, досужий поэт, бывший троеборец, бывший вратарь-регбист, бывший преподаватель алхимии. В его руке уютно дымится пенковая трубочка. Он все понимает, этот великодушный человек, все безоговорочно одобряет. Широким жестом приглашает войти в душную мастерскую шорника, где сейчас, на закате двадцатого столетия, возрождаются наивные дон кихоты и санчо пансы. Едва войдя, менестрели не теряются - хватают по темно-зеленой бутылке и залпом выпивают до дна. Я в восторге от их поглощающей способности. Одна нога откинута вперед, левая рука крепко уперта в бок чуть повыше широкого ремня или простой веревки, поддерживающей брюки. Голова поднята под определенным углом, чтобы пенистый напиток поступал равномерно и бесперебойно. Они заняли всю площадь мастерской - от входа до старого граммофона. Утоляют жажду, а заодно и босяцкую печаль. Завершают. Аккуратно ставят бутылки в красный пластмассовый ящик и спокойно берут еще по одной. Снова вытирают рты. Потом присаживаются на какое-то дубовое бревно - неожиданно выясняется, что это надгробие. Герберт фон Штейн предусмотрительно сработал его уже сейчас. Красивое, удобное, ласкающее взор надгробие. Ого! Мои менестрели как по команде закидывают ногу на ногу, набрасывают на эту живую вешалку свои шляпы и без всякой просьбы запевают: