Выбрать главу

А сам думал, жуя сухими губами: «Теперь, при малолетнем‑то императоре, все может статься. И может еще перевернуться все шестнадцать раз с разом, и Меншиков, кто знает… может быть, еще так засияет!.. И такие вот, как я сказал, речи мои в защиту себя еще, может быть, к месту придутся… Ишь он какой, Александр‑то Данилович — Голиаф! Истинно, скованный Голиаф!.. [33] Ка–ак он давеча‑то швырял алмазы да бриллианты… Ах ты Мати Царица Небесная!.. И как ему можно было бы жить‑то да жить, — завистливо вздыхал Плещеев, все перебирая и перебирая бумаги. — Потихонечку отошел бы от государственных дел, и ах как бы можно было век скоротать!

Но так‑то так все оно, — рассуждал сам с собой этот холодный чиновник, проевший зубы на тщательном, точном выполнении указов, инструкций и наставлений, отлично понимавший, что только на этих качественных преимуществах и покоится его служебный авторитет. — Так‑то так, — полагал этот чиновный сухарь, — но раз заявили на князя служители его о вещах — нельзя… Надобно понудить его написать письма тем, кому он дарил, о возврате всего подаренного».

И Александр Данилович, чувствуя казенное безучастие Плещеева и тупую злобу, враждебность со стороны приставленных к нему соглядатаев, никогда теперь не оставаясь наедине и всегда чувствуя себя одиноким, безропотно записал все, как предложили ему.

Лунный свет в мрачных логах за усадьбой, тишина, темнота теперь притягивали, влекли. Было утро в жизни его — туманное, серое, теплый день с ливнями, громом и радугой, вечер был — величаво–торжественный, пышный, — а теперь ползут сумерки, надвигается ночь…

И, гуляя под охраной капорских солдат, первое время, когда приехал сюда, любил он посидеть у оврага, против края темного бора, на границе усадьбы своей. Тогда это можно было, при Пырском. Полной грудью дышал он тогда, — будто последние дни доживал, точно прощался со всем, — и неотрывно глядел, как багрянцем заката обливаются кроны высоких деревьев, волнами играет вверху розовый отблеск вечерней зари, как проносится шквал с трепетным, страстным, замирающим гулом, мерцает в просветах таинственно даль, золотисто сгасая радугой вечерних осенних цветов, белым, молочным туманом застилаются луг, заводь реки, плес, камыши, переборы, лесная опушка.

Наблюдая, без конца восхищался: «Ишь как!..» Чем ниже спускается тьма, тем тише кругом: слабее звенят величавые сосны, протяжнее, глуше шумят шепотливо–пушистые ели, мягко гнутся гибкие ветки берез, дрожит багряным листом осина — красавица осени…

И, как бы кутаясь в затканный звездами, темный покров, погружается в сон завороженный бор.

— Хор–рошо!..

Встает над вершинами деревьев луна, зажигается звездная россыпь, и… начинается чуткая, нежно–пугливая музыка ночи.

Почему раньше не чувствовал он этих прелестей сумерек? — подумал однажды, сидя на лавочке у обрыва, и вздрогнул: внизу зашуршала сухая листва, несколько сов, больших, головастых, мелькая сквозь чащу кустов серой подкладкой крыла, взвились и бесшумно исчезли.

— Не к добру, говорят, — вымолвил он и горько, про себя, тогда усмехнулся: «Какого лиха ждать мне еще?»

А на полях, на опушке всегда казалось светлее. Льдисто–молочный, спокойно–прозрачный, торжественный свет мягко струился сквозь кроны деревьев. Сонная заводь с широкой каемкой густых камышей светится тонкими нежными бликами; в окнах просветов дрожат и купаются отблески радужных звезд; легкая зыбь, пробегая, ломко колеблет зеркало вод.

— Смотрите, смотрите, — иногда бормотал, указывая на пруд, забывая, что сзади только конвойные, — вот, вот… — А там от бархатной, плотной стены отделялась подвижная темная точка, скользила на чистое место, за ней спешила другая, потом еще и еще. — Утки, утки! — шептал он. — Собираются косяком!.. Вот завернули и скрылись…

Откуда‑то снизу, с густо–туманного плеса, доносилось призывное кряканье, потом тихий всплеск, мерный свист крыльев, — и снова все тихо.

А в глухой болотине, справа от бора, на острове, густо заросшем кустами, все время держался выводок «серых помещиков». На заре, когда полный лик ясной луны всплывает над островом, когда сизо–белесый туман над болотом редеет и тает, растекаясь по плесам прозрачной чадрой, когда синее звездное небо становится чище, волчье племя затевало унылый семейный концерт.

Содрогалась тогда лунная тишь от их надрывно–тягучего плача, замирало кругом все пернатое племя, а вой нарастал, катился по туманным просторам, натыкался на стену темного бора и слабым, тоскующим эхом полз по низине обратно.

Пробовал считать: сколько их?.. Чу!.. вот он, грубо–басистый, на два колена, вой матерого самца, вот более тонкий, высокий и звонкий голос волчицы, еще тоньше, визгливее и тише скулят переярки, кончая руладу взбрехом собачьим, а прибылые, стараясь приладиться к голосу старших, тихо ворчат и скулят по–щенячьи.

Уныло–гнусавая, скучно–протяжная, дикая песня долго рыдает и плачет волчьей мольбой. Потом глухо–тоскливые ноты сменяются звуками злобно–надрывными, вой нарастает, и гневный протест, посылаемый вверх, к ночному светилу, вонзается в небо, дрожит и клокочет и рокотом эха несется по темным долинам.

«А–ах! — вздыхал Данилыч тогда. — Ах, как они!.. Мечутся!.. Стонут!.. Вот она, — думал, — ночная‑то, дикая жизнь, злая, голодная, волчья!.. Ишь как канувший день провожают они!.. Какой дикой песней встречают пришедшую ночь!..»

— Пора, — бормотал. — Пора! Иначе пристанут, — косился на конвоиров. — Еще будут грозить, чего доброго!.. — И, кряхтя, поднимался, тяжело опираясь на трость, разминался, затем не спеша, по проторенной стежке, направлялся к себе «на покой».

«Теперь, с Мельгуновым, не разгуляешься…»

Плещеев, окончив опись имущества, все опечатав, отобрав подписки от всех служителей Меншикова в том, что они не знают более ничего о вещах, кои отданы князем на сохранение, 25 января укатил в Петербург [97]. Мельгунов же остался окарауливать князя с семьей его, согласно инструкции, утвержденной Верховным Тайным Советом.

14

Трудно было изобразить всеобщую радость при дворе, произведенную падением Меншикова. Многие радовались от души; другие, — как говорится, воины облачаются в свои панцири, а придворные — в свое лицемерие, — другие показывали радостный вид, чтобы угодить родовитым с их внезапно воскресшими мечтами и о сладких кусках, и о сладости обладания властью.

«Что изволите писать об князе, что его сослали, — сообщила сестре из Киля цесаревна Анна Петровна, — и у нас такая же печаль сделалась об нем, как у вас».

Она радовалась от души.

От души рады были и старые приверженцы царевича Алексея Петровича, которые думали, что по низвержении Меншикова им откроется доступ ко двору.

«Погибла суетная слава прегордого Голиафа, — спешили они поделиться друг с другом, — и теперь таких страхов ни от кого нет, как было при Меншикове».

Оказалось, радовались напрасно.

Даже положение тех, кто был сослан Меншиковым, не улучшилось. Только жене Девьера позволили отправиться к нему, то есть сочли удобным сослать сестру Меншикова под видом позволения соединиться с супругом.

Наследство, оставшееся после Меншикова, было уже поделено, места «в челе правления» заняты новыми приближенными мальчика–императора. Ошиблись и те, кто думал, что теперь вся власть перейдет в Верховный Тайный Совет, где главную роль будет играть самый видный из его членов — князь Дмитрий Михайлович Голицын. Получилось не так. Виднее всех при дворе и ближе всех к императору остался Андрей Иванович Остерман. Правда, его положение было весьма затруднительным: он же, воспитатель юного государя, должен заботиться о том, чтобы его высокий воспитанник хорошо вел себя, развивался, учился, набирался государственной мудрости, а Петр не хотел об этом и слышать, он желал жить в свое удовольствие — и конец!

При Меншикове положение Андрея Ивановича облегчалось тем, что он мог угождать императору, стараясь казаться добрее, снисходительнее светлейшего князя. А теперь?.. Петр ночи напролет шумно гуляет с молодым камергером князем Иваном Алексеевичем Долгоруким, из его хором, точно из главной квартиры, производит набеги на чужие дома, ложится спать в семь часов утра… Даже в народе толкуют; «А коли правду сказать, так неладно, слышь, молодой царь‑то делает!»

вернуться

97

Что делал Плещеев до 25 января в Раненбурге, — из бумаг Верховного Тайного Совета не видно: вероятно, он допрашивал князя «по пунктам», потому что в журнале ВТС от 7 февраля записано: «Слушаны донесения Плещеева и допросные пункты князевя», но ни донесений Плещеева, ни ответов Меншикова при делах Совета не сохранилось.