Выбрать главу

Участвуя в тайных конференциях, военных играх, маневрах, пирах и даже снисходя к вкусам Августа, обмениваясь с ним шпагами, пистолетами, Петр всеми мерами старался сделать шаг, хоть один, первый шаг, к образованию союза России и Польши для неизбежной борьбы против Швеции, запирающей выход в Балтийское море. Петр понимал, что война со Швецией, сильнейшей европейской державой, потребует большого дипломатического искусства, серьезной военной подготовки, колоссальнейших средств. Но утешало одно: и Польша и Дания тоже не могут ведь отказаться от потерянных ими земель — Польша от Лифляндии, Дания от Шонии [7]. Они могут и должны быть союзниками России в борьбе против Швеции! В этом нужно было крепко убедить «брудора Августа». И Петр достиг этого.

Уезжая за границу, Петр желал «подготовить в Европе все способы к войне с турками и татарами». Из этого ничего не вышло. Зато при последнем свидании он и Август «обязались друг другу крепкими словами о дружбе без письменного обязательства».

И то хорошо! Первый шаг к основам союза был сделан.

— Не было ни гроша — и вдруг алтын! — говорил Петр перед своим отъездом из Равы, обращаясь к Лефорту. — Доброе начало поддела откачало, у нас так считают, герр генерал–адмирал. — Наклонил голову, погладил затылок. — А теперь пора до двора.

17

Еще в Голландии, узнав о побеге стрельцов с литовской границы, Петр досадовал, что не было об этом строгого розыска, а перед своим отъездом из Вены в Москву он писал Ромодановскому: «Будем к вам так, как вы не чаете… Я допрошу построже вашего… Только крепостию можно угасить сей огонь…»

И Москва действительно увидела «крепость» [10].

26 августа по Москве разнеслась весть, что накануне приехал царь, во дворце не был, вечер провел у Лефорта, ночевать уехал в Преображенское.

В эту ночь было решено собрать в Москву всех стрельцов, бунтовавших в Великих Луках и Торопце. Как после было подсчитано, их оказалось 1714 человек. Всех их заключили в городские и монастырские тюрьмы, и… начался розыск.

А утром 26 августа вся московская знать собралась в низеньких комнатках деревянного Преображенского дворца, заполнены были и сени и переходы.

Петр вышел весел, в руках держал ножницы, щелкал ими, обходил бояр, с иными беседовал и… ловко отхватывал бороды.

Не были обойдены ни старик Шеин, ни «князь–кесарь» Ромодановский. Не дотронулся Петр только до самых Маститых, почтенных — до Тихона Никитича Стрешнева да Михаила Алегуковича Черкасского.

Данилыч тем временем действовал в ратуше: стриг бороды людям чиновным, а брадобреи, расположившиеся под окнами, на свету, доделывали за ним — брили начисто. Потом всех их, отцов города первопрестольного, уже гладко выбритых, он привел на показ государю в Успенский собор.

— Я не против русских обычаев, — говорил Петр, Обращаясь к «бывшим бородачам». — Я против суеверия и упрямства. Наши старики по невежеству думают, что без бороды никто не войдет в царство небесное, хотя оно отверсто для всех честных людей, с бородами ли они или без бород, с париками или плешивые.

В его слова не вникали. Лица окружающих выражали одно — мучительное оцепенение, весьма похожее на столбняк.

— Длинное платье мешало проворству рук и Ног стрельцов, — продолжал Петр, не смущаясь произведенным впечатлением, — они не могли ни владеть хорошо ружьем, ни маршировать. Для того и велел я Лефорту пообрезать у солдат сперва зипуны, зарукавья, а потом сделать новые мундиры, по европейскому образцу. — Обвел взглядом остолбеневших бояр, мотнул головой, усмехнулся. — И ваша одежда больше смахивает на татарскую, чем на сродную нам легкую славянскую. — Укоризненно покачал головой. — Не годится, други, в спальном платье являться на службу!..

Позднее многие догадались, в чем дело, — начали сами бриться. А недогадливым было еще внушение сделано:

1 сентября, в тогдашний Новый год, был большой обед у Шеина; некоторые явились при бородах, но теперь уже не царь, а его шуты принялись тут же, на пиру, ловко работать овечьими ножницами.

И всем придворным, а также всем, даже самым мелким чиновникам было приказано немедля одеться в европейское платье.

Данилыч устроил большую швальню в Преображенском. Шили французские и итальянские костюмы для ближних людей, кафтаны, камзолы для дворцовой прислуги. Отдельно лучшие рукодельницы вышивали знамена для гвардейских полков.

Остричь бороды, обрезать рукава, полы, всех встряхнуть, разбудить, заставить усердно работать — это понятно Данилычу. В чужих краях сам государь работал как последний батрак, в матросской робе ходил, со страшными мозолями на руках. И вернулся он совсем не затем, чтобы закутаться в осыпанные каменьями пудовые ризы и жить благолепно, по–царски…

А кто его встретил?

Налитые спесью бояре с холеными бородами в длиннополых ферязях, опахнях, охабнях с двухаршинными рукавами, еле двигающиеся, как откормленные к Рождеству гусаки. И твердят эти чванливые тунеядцы на каждом шагу о своей знатной породе…

— Что стоит порода, когда в голове сонная дурь, а в пуховых руках они всю жизнь один инструмент — только ложку держали, — говорил Данилыч в кругу сержантов–преображенцев, — пробавляются, дармоеды, лежебочеством да пирами… Катать их, гладких чертей!

Его слушали, со страхом глядя в бегающие, почти сумасшедшие глаза, в его косивший рот, резко отчеканивавший каждое слово. Слушали молча.

А когда начались стрелецкие казни…

— Что ж, мин херр, — говорил он Петру, — рубить — так рубить!.. Крепкое стоятельство за государя на крови познается…

17 октября в Преображенском Петр заставил своих приближенных рубить стрельцам головы. Ромодановский отсек четыре головы; Голицын, по неумению рубить, мучил, кромсал; полковник Преображенского полка Бломберг и Лефорт наотрез отказались исполнять роль палачей. Сам Петр отрубил готовы пятерым… Другие царедворцы повиновались, но бледные, с трясущимися от ужаса руками.

Алексашка расправлялся со стрелецкими головами со столь же легким сердцем, как и с бородами чиновников; хладнокровно и с изумительной ловкостью он принимал участие в кровавой расправе.

— Вспя–ять захотели!

И злобная радость плескалась в синих Алексашкиных зенках. Он стискивал челюсти так, что желваки играли над порозовевшими скулами. Хищно раздувал тонкие ноздри:

— Да–авай!

Он сам хвалился потом, что в этот день обезглавил двадцать стрельцов.

«А у пущих воров и заводчиков, — записал после Желябужский, — ломаны руки и ноги колесами; и те колеса воткнуты были на Красной площади на колья; и те стрельцы за их воровство ломаны живые, положены были на те колеса и живы были на тех колесах немного не сутки, и на тех колесах стонали и охали; и по указу великого государя один из них застрелен из фузеи, а застрелил его Преображенский сержант Александр Меншиков…» Всего было казнено 1150 человек.

Целых пять месяцев трупы не убирались с мест казни, целых пять месяцев повешенные раскачивались на зубчатых стенах Новодевичьего монастыря…

«Что ни зубец, — то стрелец».

— Удивляюсь, глядя на этого знаменитого Алексашку, — говорил на другой день полковник Преображенского полка Бломберг, обращаясь к Лефорту. — Ведь он же не имеет никаких личных причин разделять ожесточение государя против стрельцов! Что это, — пожимал плечами полковник, — желание угодить государю?

Крепкий, красный, с обветренным лицом, Бломберг громко глотал пиво из большой глиняной кружки, пожимая плечами, взмахивал синего шелка платком, зажатым в крупной, поросшей лисьей шерстью руке, и поминутно отирал лоб, покрытый крупными каплями пота. В столовой было жарко натоплено: Франца Яковлевича лихорадило после вчерашнего, — не то оттого, что насмотрелся на казни, не то от долгого пребывания на поле, на холодном ветру.

— Понятно, что государь донельзя разгневан новым возмущением своих старых врагов, не раз злоумышлявших против его жизни, — тянул Бломберг, тщательно отделяя слова. — Ясно также, что государь, видя в них постоянный, неиссякаемый источник смут и заговоров, решил совершенно уничтожить стрелецкое войско. Ну, а Алексашка? Он что?

вернуться

7

Шония, или Скония, — южная часть Скандинавского полуострова.