Но больной не ответил. Кругом, казалось ему, все было заполнено таким липким, тяжелым туманом, а бока были так крепко скованы острыми обручами, что вымолвить слово было нельзя. А очень хотелось спросить: кто это так тонко кричит «а–а-а–а!»? Долго, пронзительно!.. От этого крика в ушах, в голове нестерпимо звенит… И когда это кончится?!
Потом он очнулся как‑то ночью. На угловом столике дрожало пламя оплывшей свечи, свояченица Варвара Михайловна, маленькая, вся в черном, монашеском, сладко всхрапывала, прислонившись щекой к мягкой спинке дивана; голова ее свесилась на грудь, и от этого она, горбатенькая от рождения, казалась еще более жалкой.
И Александр Данилович вспомнил, как несколько лет тому назад так же вот лежал он больной. Варвара Михайловна поила его с ложечки какой‑то горькой микстурой, а Петр Алексеевич, сидя у изголовья кровати, поддерживал его своей широкой ладонью под спину. Обращаясь к своему лейб–медику Блументросту, государь отрывисто говорил:
— Что надо, чтобы поднять его на ноги?..
Блументрост хмурился, прохаживался возле кровати, тер
свои седые виски.
— Все, что имею, Лаврентий, — поднявшись, подступал к нему государь, — все отдам!.. Подними за–ради Христа!.. — И, как бы отвечая на какую‑то свою тяжелую думу, с великой горечью добавлял: — Вот ведь хиреют нужные люди, а тунеядцы… как борова!
И голос его сорвался.
Он порывисто отвернулся, отошел в дальний угол, к окну. И такое волнение овладело Александром Даниловичем при взгляде на трясущиеся плечи Петра Алексеевича, что от сердцебиения зарябило в глазах.
Вспомнилось и то…
Когда умер Лефорт, государь говорил — это же памятно всем:
— Были у меня две руки — осталась одна, вороватая, да своя, верная, не изменит…
«А сейчас… — пронеслось в голове у Данилыча, — умираю, и… не приехал! К похитителю казенного интереса… нельзя!»
Сбросил Александр Данилович с груди одеяло, отер ладонью пылающий лоб и сразу почувствовал, как по всему изнывшему телу пошли острые, колючие иглы.
Передвинул голову на край подушки — там не нагрето, прохладнее. Сладостно слабея от свежести, проникавшей до самой глубины наболевшей груди, стал забываться… Беззвучно шептал:
— Вот поднимусь на ноги и… выложу… ему… все, как попу на духу… Выложу, выложу…
Сладко вытянулся и в первый раз с начала болезни крепко, спокойно уснул.
После долгого благодатного сна он с каким‑то особенно радостным изумлением огляделся вокруг. Все знакомое, сотни раз виденное — стены спальни, ковры и портьеры, столик, кресла, диван… все, казалось, говорило о том, что он непременно, непременно поправится.
Так оно и случилось. В этот же день он, полусидя в постели, что‑то ел жидкое и тихо, правда, призывая на помощь все свои слабые силы, разговаривал со своими, ощущая непоколебимую уверенность в выздоровлении и в том, что он нужен — крепко нужен, и не только семье.
А через неделю Александр Данилович, уже сидя, одетый, принял Василия Долгорукого, ястребком следившего за ходом болезни.
— Хорошая погодка стоит… — сладко ворковал Василий Владимирович.
— Да, отменнейшая погода.
— Плохо еще чувствуешь себя, Александр Данилович? — с картинной любезностью спрашивал Долгорукий.
— Нет, хорошо.
— Да? — повернулся на каблуках Василий Владимирович. — Тебе лучше теперь?
— Я теперь совершенно здоров.
Долгорукий улыбнулся и кашлянул:
— Это неплохо.
У Александра Даниловича мутилось в голове от обиды и ярости. «Могло быть и хуже, — проносилось в мозгу. — Для прохвоста этот еще не так плох. Такие ведь могут и к тяжко больному с допросом пожаловать… Эх, родовитые фарисеи!» Но он сдержался и только сказал:
— Доложи государю.
Железная натура Данилыча обманула врачей. Он поправился. И первое, что сделал, встав на ноги, — поехал с повинной к Петру.
- …Выздоровел Александр Данилович, ходит! — со скромной и даже какой‑то смущенной улыбкой доложил Долгорукий дарю. И виновато — это у него хорошо полнилось — добавил: — Как быть с делом тем, государь?
Петр запер двери кабинета.
— Читай! — приказал.
— И начал князь читать, — не спеша, с удовольствием рассказывал после Чернобылин со слов Долгорукого. — Однако в продолжение сего чтения стал кто‑то стучать в дверь. Государь думал, что то супруга его, и крайне прогневался, но, распахнув дверь, увидел, что это был князь Меншиков. Впустил его государь. А тот как только вошел — сразу пал на колени и со слезами начал просить помилования, изъясняясь, что‑де злодеи его, Александра Даниловича, все силы прилагают погубить его. Тогда на сие, прежде еще, нежели что‑либо произнес государь, Василий Владимирович говорит; «Александр Данилович! Дело твое рассматривал и судил я с членами комиссии, я не злодеи твои; самое дело без приговора нашего обличает тебя в похищении казенного интереса, а посему жалоба твоя крайне несправедлива».
Чернобылин сделал жалкое лицо и заметил веселой скороговоркой:
— Ишь ведь куда начал было Александр Данилович гнуть, куда заворачивать! — Поднял брови. — Мы, по его выходит, злодеи!
И, огладив бородку, снова перешел на размеренный тон.
— Та–ак!.. А Александр Данилович продолжает стоять на коленях. Стало быть, знает, чем взять, чем пронять государя. Ну, и… тронулся государь слезами человека, коего он привык любить–жаловать с детства. Обратился государь к Василию Владимировичу и строго так говорит: «Отнеси‑ка это дело к себе, я выслушаю оное в другое время».
Что государь делал, оставшись с одним Александром Даниловичем, — вздыхал Чернобылин, морщась и мелко тряся головой, — сие не ведомо никому!.. По прошествии, однако, некоего времени Василий Владимирович паки докладывает о сем самом деле. Тогда государь назначил день и обещал для выслушивания оного дела быть сам к нему, Василию Владимировичу, в дом.
Настал и сей день. Приехал государь, дело выслушал — ни слова не вымолвил, начал ходить взад–вперед. Василий Владимирович, подождавши, к нему: резолюции просить. И государь тогда так изволил сказать, — Чернобылин откинулся на спинку кресла, уставился радостно блестящими глазками на слушателей и, уперев руки в бока, лихо расставив локти, произнес отчетливо и раздельно: — «Не тебе, князь, судить меня с Данилычем!» Вот что сказал государь!
Петр решил судить Меншикова особым судом. В состав суда он включил всю комиссию Долгорукого и двух капитанов, одного из Преображенского полка, другого — из Семеновского.
Александра Даниловича решено было допросить в суде лично.
На это заседание прибыл сам Петр.
Заготовив заранее «повинную», Меншиков как явился, так сразу подал бумагу Петру; встал в струну перед ним, склонил голову, руки по швам.
Прочитал Петр повинную, хмыкнул, покачал головой:
— Эх, брат, и того ты не умел написать! — Взял перо и тут же начал править бумагу по–своему.
— Та–ак, — крякнул семеновец–капитан. Резко встал с места. — Пойдем‑ка, — обратился к своему товарищу преображенцу, чинно и прямо сидевшему с другого края стола, — нам здесь нечего делать!
— Куда это? — остановил его Петр.
— Домой! — ответил капитан. — Чего же нам, государь, делать здесь, когда ты сам научаешь преступника, как ему отвечать?
— Сядь на свое место! — приказал Петр. — Говори, что ты думаешь!
— Когда мы, государь, по твоей воле здесь судьи, — начал капитан, — то, во–первых, бумагу его, — указал на Меншикова, — должно прочитать всем нам вслух, князю же, как виноватому, встать у дверей, а по прочтении выслать его, князя, вон. Я, как младший член суда, должен буду первым его оговаривать — сказать, чего он достоин, потом каждый скажет свое мнение по очереди. Так указ говорит…
— Слышь, Данилыч, как должно поступать? — обратился Петр к Меншикову. — А ну, стань у дверей!
Повинная Меншикова была зачитана вслух, после чего он был удален из зала суда.
Выступил «с оговорами» капитан.
— Сей первый в государстве вельможа, так взысканный милостью вашего величества, долженствовал бы всем нам служить образцом в верном хранении закона и в беспорочной службе тебе и отечеству, — обращаясь к Петру, резко говорил капитан со смелостью и прямотой убежденного в своей правоте человека, — но как он, к великому соблазну твоих подданных, явился сам участником в похищении казенного интереса, то по мере своего возвышения примерного и наказания достоин, в страх всем другим.