Наконец капитан Вильбоа, командующий астраханским караваном судов, дал знать, что он только вошел в Астраханский залив, а далее идти не решается, потому что суда в плохом состоянии и по открытому морю на них плыть в такую штормовую погоду опасно.
Тогда, оставив в Дербенте свой гарнизон, как в городе, уже принадлежавшем России, Петр с остальным войском скорым маршем выступил к Астрахани.
Тяжелым был переход…
«Только не отставать! — строго наказывал Петр своим генералам. — А буде телега испортится или лошадь станет, тотчас из оглоблей вон и разбирать по рукам, что нужно, и по другим телегам, а ненужное бросить, но не отставать!.. И объявить под смертью — кто оставит больного и не посадит его на воз!»
В том месте, где река Астрахань отделяется от речки Сулак, Петр заложил новый форпост — крепость Святого Креста, которая, по его мысли, должна была надежно прикрывать русские границы, более надежно, чем крепость Терки. Положение Терской крепости Петр нашел весьма неудобным, непрочным.
Для дальнейших военных действий Петр снарядил из Астрахани два сильнейших отряда под командованием: один — генерал-майора Матюшкина, второй — полковника Шипова. Матюшкин был послан к Баку, Шипов — к Рящу.
Военные действия обоих отрядов были настолько успешны, что 12 сентября 1723 года уполномоченный шаха решил подписать с Петром договор, по которому к России отходили города Дербент и Баку, а также провинции на побережье — Гилянь, Мазандеран, Астрабад.
Петр полагал, что он вполне достиг своей цели. В самом деле, если не через Хиву и не по Аму-Дарье, как он предполагал раньше, то через Астрабад русской торговле открывался путь в Индию.
Исполинские планы зрели в голове всероссийского императора. Но… они остались неосуществленными. Менее нежели через десять лет после его смерти занятые его армией города на каспийском побережье были уступлены обратно Персии, и восточная торговля Европы вынуждена была держать путь вокруг Африки.
20
Петр вернулся в Москву в середине декабря, а в начале января следующего, 1724 года, прислал «Господам сенату» указ:
«Доносили нам обер-прокурор Писарев на барона Шафирова, что он, когда дело его слушали о почте, вон не вышел и назвал его вором, также и в иных делах противных; а барон Шафиров на него писал, что делает он, Писарев, по страстям, противно указу, которое дело ныне буду разыскивать».
Шафиров был обвинен «в нарушении указа, повелевающего выходить из присутствия тем, коих дела слушаются и судятся. В пренебрежении порядка и благопристойности в сенате. В присвоении суммы почтовых денег и в самовольном наложении таксы на письма. В пристрастии в рассуждении выдачи жалованья брату его». И «…у полковника Воронцовского взял в заклад деревню под видом займа, не дав ему ничего денег».
Самым тяжким было обвинение в казнокрадстве — «в присвоении суммы почтовых денег и в самовольном наложении таксы на письма». За одно это преступление уже грозило «лишение самыя жизни». И особый суд, назначенный Петром из сенаторов, в точном соответствии с законом, без колебания приговорил Шафирова к смертной казни.
Рано утром 15 февраля Ивановская площадь в Кремле уже кишела народом.
Кто-то в черном как смоль парике, зеленом кафтане с красными обшлагами и отворотдми сипло вычитывал с помоста «вины, за кои сенатор, подканцлер, барон Петр Шафиров осужден к лишению чинов, достоинства и самыя жизни». Зычные выкрики глашатая подхватывались студеным ветерком и доносились глухо, точно падали в вату.
Густой говор неясным гулом стоял над площадью, а народ все подходил, словно шумные, порожистые ручейки вливались со ьсех сторон в волнующееся широкое море.
Посреди площади эшафот свежежелтого теса, на нем низкая, широкая, черная плаха. Терялся в сизо-молочном тумане, уходя ввысь, покрытый густым инеем, словно перламутровый, силуэт Ивана Великого.
Высокий эшафот среди волнующегося моря голов, величественный храм, строгая колокольня выглядели грозно, торжественно в это морозное, туманное утро.
Смолк дьяк, замерла площадь. И почти тут же от Боровицких ворот донеслось, прокатилось по толпе, словно вздох:
— Везут!.. Везут!..
Шафиров в старом нагольном тулупчике стоял на коленях в передке простых дровней, по бокам скакали драгуны с обнаженными шпагами. На эшафот осужденный взошел бодро — сам; встал, где указали. — руки по швам; так и стоял, замерев, пока секретарь, звонко выкрикивая, читал приговор.
Площадь плескалась, шумела:
— Казнокрад!.. Мало им!.. Может, через них и тягостей столько выносим!.. Гребут по своим карманам добро! Присосались к казне, как клопы!.. Кровопийцы!.. Небось теперь-от…
Кто посправнее, потучнее — шипели:
— Эк вычитывает как, волосок к волоску прибирает!.. Только… не перевешаешь всех, не нарубишься!.. Мало, что ль, крови лилось? А толку?.. Ай нам от сего полегчало?
Но на таких смело гаркали:
— Будя шипеть! Знай, Гаврило, про свое рыло! Видать, сам из таковских!..
Народ понимал, что государь делает правое дело: казнит за лихоимство и взятки. И след! Правда на его стороне!
Вот с осужденного сняли тулупчик, парик, вот взяли под руки, повели… И охнула площадь, застыла.
— Гоже, гоже стоит!.. — шептали в толпе, говорили сами с собой. — Попался — так стой, не шатайся! Кланяйся миру! Так, так!
— Простите меня, православные!
Этак, ниже… ниже!.. А крестится истово!.. Вот те и выхрест! Истово, истово!..
Взвился топор.
— А-а-ах! — многие закрыли глаза.
Рядом с шеей тяпнул палач, — мимо!.. Ажио полтопора увязил в краю плахи!
Тайный кабинет-секретарь Макаров провозгласил, что император, в уважение прежних заслуг Шафирова, заменяет ему смертную казнь заточением…[67]
Зашатался Петр Павлович, слезы хлынули… Как свели его с эшафота — не помнил.
Говорили, что когда медик, опасаясь следствия сильного потрясения, пустил Шафирову кровь, он прохрипел:
— Лучше бы открыли большую жилу, чтобы разом избавить меня от мучения.
Многие дипломаты сочувствовали Шафирову, расхваливали его способности. «Правда, — говорили, — он был немного горяч, но все же легко принимал делаемые ему представления, и на его слово можно было вполне положиться».
67
Петр освободил Шафирова от ссылки в Сибирь, он содержался в Новгороде под строгим караулом, семейство находилось при нем; на содержание им давали 33 копейки в день.