И на корабле, когда, кроме матросов, почти все отдыхали.
Алексашка вертелся волчком. Готовил Петру закуски, заедки, прислуживал у него за столом. Присматривал он и за личной казной государя, следил, чтобы в карманах у него крупнее пятаков денежки не было, — знал привычку его при случае матросов и солдат монетой одаривать, одной, какая под руку попадется. Следил Алексашка и за одеждой и за обувью государя, стирал у него разную мелочь — платки, шарфы. А чулки так даже штопать навострился. Петру Алексеевичу такая скаредность была весьма по душе: вот-де я как — государь, а в чиненом хожу! «Срамота!..»
Это Алексашка у Петра по-прежнему весьма осуждал.
Волгой плыли до Царицына; отсюда до казачьего городка Паншина на Дону войско шло сухим путем. Три дня отдыхали в Черкасске и 29 июня подошли к Азову, под которым уже стоял Гордон.
Вслед за войском по Хопру и Дону плыло множество барок с артиллерией, боеприпасами, фуражом, продовольствием.
Когда стояли в Черкасске, нагнал их капрал Преображенского полка Лукин Андрей, задержавшийся в Москве, по болезни. Он лежал в околотке вместе с отцом Алексашки. Данила Васильевич слег почти накануне выступления полка в поход на Азов — харкал кровью.
Лукин привез письмо государю от сестры его Натальи Алексеевны. Сестра просила братца в письме «не ходить близко к пулькам да ядрам, почаще давать весточки о себе».
И передал еще тот капрал Лукин Александру Даниловичу Меншикову печальную весть, что отец его Данила Васильевич Меншиков после скоротечной тяжкой болезни скончался. А вслед за отцом вскоре приказала долго жить и мать его Наталья Сергеевна.
— Доложили об этом царевне Наталье Алексеевне, — рассказывал Лукин Александру Даниловичу, — и приказала она сделать похороны за ее, царевны деньги. А сестер твоих. Александр Данилович, оставшихся сиротами, Наталья Алексеевна забрала к себе. Похоронили стариков в селе Семеновском, на кладбище, что при церкви Введения. Рядом обоих.
Вот оно как! — закончил Лукин. — И выходит, что ты. Александр Данилыч, как есть круглый теперь сирота…
Не думал Данилыч, что дело так обернется. Петр, когда он ему доложил о случившемся, посочувствовал, обнадежил, что ежели Наталья-сестра взялась устроить сирот, то беспокоиться нечего, ухожены девочки будут как надобно. «А горевать… что ж — сказал, — кручиной ничему не поможешь, а живой, Александр, повинен думать о жизни».
Про себя Данилыч решил, что, раз так жизнь его теперь обернулась, — остался один, надо свой дом заводить, тогда и сестры будут при нем, никому в тягость не будут, да и свой угол все равно рано ли, поздно ли надо иметь.
В начале июня начались осадные работы.
Копали шанцы, вели подкопы, устанавливали артиллерию.
И с первых же дней осады стало ясно, что здесь, под Азовом, «играть» нельзя. «Пешие наклонясь ходим, — писал Петр Кревету, — потому что подошли к гнезду близко и шершней раздразнили, которые за досаду свою крепко кусаются».
От крепости до самого горизонта, и к северу и к востоку, простиралась беспредельная, с ее жаркими, сладковатыми запахами приазовская степь. Непривычные люди чувствовали себя затерянными, среди этого степного простора, такого ровного, что глаз видит на многие версты. Первое время степь была фиолетовой от цветущего шалфея, потом — седой от волнующегося перистого ковыля.
— Удивительно хорошо! — восторгался в эту пору Лефорт.
— Да, но… ни деревца, ни кустика, — пожимал плечами Гордон. — Изредка попадается вот это растение, — указывал он на боярышник, — и то видите, какое корявое, чахлое…
По сторонам дорог — полынь, молочай да овсюг. Одна отрада — ароматная полевая клубника да пожалуй что жаворонки, большие, звонкоголосые, быстрые. Томительно-тягостный зной не спадал даже ночью.
— Не то, что у нас, маета! — тосковали солдаты, вспоминая, как стозвучно шумят родные леса с их благоуханием, смешанным с влажной свежестью лугов и дымком от бивачных костров, как белеет росой трава на лугах, звенят излучистые лесные ручьи, как весело живут кудрявые рощи, полные прохладного сумрака, песен и шепота листьев…
А здесь — по целым неделям багровое солнце палит с мутного, мглистого неба; в сухом бурьяне шатается порывистый ветер; тучами носится в воздухе раскаленная пыль. И золотисто-зеленые мухи словно прилипают к потным, обожженным спинам отрывающих окопы солдат.
Надо было копать, копать и копать сухую, как камень, твердую землю. Петр сам рыл траншеи, готовил позиции, устанавливал пушки на своей батарее. Данилыч не отставал, работал «на урок» и у Петра «на подхвате». А когда начали действовать артиллерийские батареи, они с Петром Алексеевым самолично и забивали заряды, и ядра закладывали, и наводили, и стреляли, — две недели подряд не покидая позиций. На закопченных лицах только глаза да зубы блестели.
— Чистые эфиопы! — шутил Алексашка, утираясь ладонью и только размазывая копоть и грязь по лицу.
Все сморились, а они с Петром Алексеевым как двужильные. А Данилыч — так тот не переставал сыпать поговорками, шутками.
— Солдат чести не кинет, хоть головушка сгинет! — Кричал: — А ну, братцы, сведем у турок домок в один уголок!..
Петр так и записал в своей книжке: «Зачал служить с первого Азовского похода бомбардиром».
Алексашка ничего не записывал. Слабоват был по письменной части, больше на память надеялся; грамоту одолевал «самоуком», кто что расскажет, покажет, урывками; мог написать свои имя и фамилию. В раздаточных ведомостях на выдачу жалованья писал: «Александр Меншиков принял» или: «взял и списался», — и то царапал такими каракулями, что разобрать это можно было единственно по догадке. О своем прохождении службы — о чинах, должностях, датах, сроках — считал:
— Запишут, кому надлежит это ведать. А мы про себя и так помним.
Очень скоро, однако, оказалось, что средства, которыми располагал Петр, недостаточны. Войско страдало от недостатка продовольствия, стрельцы отказывались повиноваться и разлагали этим всю армию; старые иноземные инженеры оказались неспособными на настоящее дело.