Длинноногий, сутулый Горн, до этого степенно, как журавль, вышагивавший по балкону замка, сбросил шляпу, забегал, схватился за голову. Истошным голосом рявкнул: «Бить сдачу!» — Он выхватил барабан у своего сигналиста и принялся изо всей силы колотить по нему кулаком.
Но упрямый комендант запоздал.
Атакующие и слышать ничего не хотели: уж очень упорна и горяча была сеча, чересчур распалились сердца, слишком много было пролито русской крови. С ходу атакующими были взяты стены Старого города, в щепы разнесены городские ворота. Гвардейцы ворвались и в самую сердцевину вражьего гнезда — в замок Старого города.
Чтобы прекратить кровопролитие, унять солдат, пришлось долго трубить по всем улицам, перекресткам, бить в барабаны.
Из четырех с половиной тысяч шведского гарнизона, было истреблено свыше двух с половиной.
По обычаю, пошли письма от Петра к своим людям о взятии Нарвы, «где перед четырьмя леты господь оскорбил, — писал Петр, — тут ныне веселыми победителями учинил, ибо сию преславную крепость через лестницы шпагою в три четверти часа получили».
15 августа перед домом Меншикова, объявленного в тот день губернатором присоединенного города, была установлена новенькая мортира, ее наполнили вином, и Петр, первым зачерпнув из нее, провозгласил тост за здоровье своих генералов, офицеров и всего доблестного российского воинства.
«Весь народ здесь радостно обвеселился, слыша совершенство такой знаменитой и славной виктории», — ответил Ромодановский Петру.
Виктория была одержана действительно знаменитая, славная. В самом деле, всего четыре года назад под стенами Нарвы были разбиты нестройные, плохо сколоченные полки новобранцев, а теперь, превратившись под руководством своих офицеров в грозную военную силу, русская армия под стенами этой же крепости убедительно показала, как искусно она научилась бить шведов.
Ингерманландия была завоевана полностью. С этой стороны новое детище Петра, его «Парадиз» — Санкт-Петербург был прикрыт.
12
С моря тоже требовалось надежное боевое прикрытие — морской флот, и не маленький. Олонецкая верфь далека. Ладога бурлива, по ней не всегда, когда захочешь, проведешь и то, что построено.
А ведь дорого яичко к праздничку… Потом — что одна верфь? Разве можно построите на ней столько судов, сколько требуется для надежной защиты отвоеванного морского простора? Стало быть, надобно строить суда в самом Питере.
Говорят, лесу здесь нет корабельного…
Да здесь гибель лесов! Неужели нельзя отобрать?! Край глухой, жизнь давняя, боровая, древнемужицкая. И беда, видно, в том, что толком никто рассказать не умеет, где и что здесь подходит для строительства кораблей. В этом, видно, все дело! «Непременно надо все самому осмотреть. Непременно!..» — твердо решил петербургский генерал-губернатор. Кстати, конец августа был на редкость теплый, сухой. Глубокие колеи проселков, заросших муравой, повиликой, лесными цветами, были еще удобопроезжи. Над полями, лесами, болотинами стояла светлая, легкая синь.
«А потом, — рассуждал сам с собой Александр Данилович, покачиваясь в покойной коляске, — сидения да советы, доклады да приемы в прокуренных комнатах, — этак долго не выдержишь, если вволю не подышишь смоляным лесным воздухом. Забивает кашель, иной раз ночью проснешься мокрый как мышь. Доктор твердит: „Больше свежего воздуха“. Да и без доктора… Плохо ли в поле, в лесу!.. Кажется, век бы так вот трусил по нарядным, веселым проселкам».
Ничего не видно ни впереди, ни по сторонам — только бесконечный, суживающийся вдали коридор меж иссиня-зеленых стен, а вверху прозрачное небо с пухлыми, кудрявыми облаками. Не спеша, бегут резвые, сытые кони. Играют спицы, навивая на втулки колес пестрые венки из лесных травок, цветов. Коляска задевает какие-то белые и желтые цветики на длинных стеблях, они покорно клонятся под передок и выскальзывают черными, испачканными дегтем.
А леса велики. Отгородились они от людей топкими, ржавыми болотинами, непролазным буреломом-валежником и стоят, веками хранят тайны глубин своих, сокровенные места неведомого, дикого царства.
Кто и родился и век свой здесь прожил, не знает, что творится в их чащобах глухих, какие вершатся дела на торных звериных тропах, в цепких гарях, на лесных пустошах, в глубоких оврагах, узких лощинах, на крутых косогорах да гривах. Раскинулся богатырь на необъятных просторах царевой земли, немереный, нехоженый.
— Вот тут и продерись сквозь него… А, Нефед?.. — обращается Меншиков к кучеру, загорелому мужику лет сорока с умными, слегка прищуренными глазами.
— Притонные места, Лександра Данилыч, что и баять, — соглашается тот, покачивая головой.
Нефед рыжевато-рус, бородат, приземист, широк и на редкость силен. Он и кучер и обережной у Александра Данилыча. В таких вот случаях, когда приходится выезжать одному, Нефед незаменимый, золотой человек: он и в уходе за лошадьми знает толк, и ежели потребуется на привале приготовить обед, тоже может, а уж по части защиты от лихих воровских людей и говорить не остается — один в случае чего с целой шайкой может управиться.
— Ну, как жизнь в новом-то городе? — спрашивает Меншиков у него.
Нефед чешет в затылке и безнадежно машет рукой.
— Что? Плоха?
— Совсем никуда, Лександра Данилыч, — поспешно подтверждает Нефед. — Будь при мне семья — другая бы дела. Работать под твоей, Лександра Данилыч, высокой рукой — чего еще надо? И сытно, и обужа-одежа, — глянул на свои сапоги, — справная, крепкая… А вот бобылем жить — хуже нет! Завянешь все одно как лопух на пустыре.