…Когда Женя Довгань прилаживал фитиль, оба конца веревки — свисающий наружу и опущенный внутрь бочки — были равной длины. И, соответственно, равного веса. Прогоревший, превратившийся в пепел наружный кусок не весил больше почти ничего… Второй конец, мокрый и тяжелый, начал тянуть вниз, внутрь, ползти по верхней плоскости бочки. Сначала медленно, потом все быстрей. Быстрей. Еще быстрей!
Андрей увидел стремительный бросок огонька. Замедленное кино кончилось! Обнорский прыгнул… от маленькой желтой чадящей гадины его отделяло почти два метра. Он прыгнул, он оттолкнулся искалеченной ногой от бетонного пола. Он что-то выкрикнул. Злое, матерное, но не услышал сам себя. Так бросаются на амбразуру.
…Женя Довгань снова посмотрел на часы. Уже пора. Уже давно пора подняться в небо жаркому огненному смерчу вместе с крышей склада, железными ошметками бочек и поджаренным хромоногим мудаком. На него все и спишут… Довгань пощелкал ногтем по стеклу часов. Стрелки двигались. Он непонимающе поднес часы к уху: идут? Идут!… Да что ж это, бля, такое? УЖЕ ПОРА!
Довгань неуверенно, осторожно заглянул в склад. Обнорский сидел прямо на полу, прислонившись спиной к той самой бочке. В руке он держал кусок мокрой веревки с обгоревшим концом.
— Эй! Андрюха!
Обнорский поднял голову, непонимающе посмотрел на Довганя.
— Эй, ты че это? — спросил Женя. Ему было страшно. В мутное окно втекало солнце, падало на бородатое лицо питерского журналиста. — Ты че это расселся тут? Пьяный?
Обнорский медленно встал.
— Ничо, — сказал он. — Трамвай жду.
— Какой трамвай? Ты что, писака хренов? А?… Никак головой ударился?
— Ага, — сказал Обнорский и коротко, без замаха, выбросил кулак в живот Довганю. Женя сложился пополам. Журналист начал хлестать его куском мокрой бензиновой веревки. Жене было больно и страшно.
Андрей Обнорский перехватил фитиль возле самой горловины бочки. А если бы не перехватил? На складе хранилось около шести тонн горючих веществ. Да полторы тонны бензина в цистерне, вкопанной в землю рядом. Да около трех тонн солярки в другой цистерне. Говорить о последствиях взрыва можно долго. Но все предположительно… Опера, конечно, стали гнуть свою линию: взрыв, дескать, имел целью разрушить периметр зоны. Тем самым создаются условия для побега — массового побега! — заключенных.
Это, конечно, полный бред… Хоть ворота открой — ну какой дурак побежит? Куда? Зачем? Срок себе наматывать? Из обычной зоны, может быть, и ломанулись бы… а из ментовской — нет, поищите придурков в другом месте.
Женя Довгань пытался представить дело так, что это он пресек поджог. Вошел, застал Обнорского, поджигающего веревку. Сумел предотвратить. А поджигатель, гад, еще и сопротивлялся. Вот видишь — рубец на шее? Хлестал меня, сволочь бородатая, веревкой этой самой. Я давно к нему приглядываюсь… какой-то гад мутный. Да еще куряга. И пьяница.
Версия Довганя не выдерживала никакой критики: в кармане его рабочей спецовки обнаружили кусок точно такой же веревки. (Подбросил Обнорский, закричал Женя). В другом кармане некурящего Жени нашлись спички. Да и отлучался он перед взрывом непонятно куда и зачем.
Доказать, конечно, все равно ничего не удалось. Довганя просто стали прессовать по страшной силе: ШИЗО, ШИЗО, ПТК — крытая. Так он и сгинул где-то в тюрьме.
А Обнорского поставили кладовщиком склада ГСМ. Он пожал плечами и сказал:
— Сбылась мечта идиота.
Позже Сашка Зверев спросил:
— А выскочить-то ты успевал?
— В принципе, успевал. А что я, заяц мартовский, чтобы скакать?
— Ну и дурак ты, Андрюха, — покачал головой Зверев. — Вконец отмороженный. Я бы на твоем месте пулей оттуда летел — гори оно все синим пламенем! Тоже мне: пионер-герой. Спас колхозный курятник.
— Не, Саня, — серьезно ответил Обнорский, — ты не понял.
— Чего я не понял?
— Так склад же мог сгореть!
— Да и хрен-то с ним! Он тебе нужен?
— Нужен, — серьезно сказал Андрей. Зверев посмотрел на него сбоку с некоторым удивлением, покрутил головой.
— На кой? — спросил он с сомнением в голосе.
— Ну сам посуди: где же я буду токсикоманить, если весь ацетон сгорит? — сказал Обнорский и заржал жизнерадостно.
— Дурак ты, Андрюха.
— Ну на хрена он мне нужен, Сергей Иванович? — тоскливо спросил Зверев у заместителя начальника по воспитательной работе Кондратовского. — Чем я провинился? Что я вам худого сделал?
— Не ной, Саша, — сказал Кондратовский. — Бери. Воспитывай.
— Да он же… — Зверев махнул рукой.
— Ну что он же? Он же почти твой земляк… псковский. — Замнач посмотрел на завхоза с улыбкой. Возможно — сочувственной. Он-то отлично знал, какой подарок подкидывает Сашке. Зверев снова махнул рукой.
— Да не переживай ты, — добавил Кондратовский. — Ты же через месячишко на поселок уедешь. Месяц-то потерпи.
— Уедешь тут на поселок с этим гамбургером, — сказал Зверев. И ведь как в воду глядел. Чуть было не накрылся переход на поселок.
…В общем, Гамбургера перевели к Сашке в отряд… Одно прозвище чего стоит! Понятно, что нормальному человеку такого не дадут. А вот псковскому сержанту из вытрезвителя дали. Да он, вообще-то, и похож был на гамбургера: мордастый, щекастый, весь из подбородков… Гамбургер, одним словом… Завхоз одиннадцатого отряда, откуда псковского сержанта перекинули, встретил Зверева и радостно сказал:
— Ну я тебя, Саша, поздравляю… Повезло тебе. Рад, рад… поздравляю.
— А с чем это?
— Да как же… с Гамбургером! Сказал он эту фразу, и — заржал.
— Гад ты, Степа, — ответил Сашка. — Ты бы хоть бутылку поставил за такую подлянку.
— Саня, без вопросов. За Гамбургера три бутылки не жалко.
И верно — через день бутылку водки притащил.
А Гамбургер — он Гамбургер и есть. По трем отрядам уже прошелся, нигде не прижился. Везде стучал, закладывал и просто мутил воду, стравливал людей. Причем зачастую совершенно бескорыстно. Из любви делать пакости… Такой вот человек, и его уже никак не переделаешь. Не гадит — сам не свой ходит, мрачный, серьезный. Ну а сделал гадость — сердцу радость. Ох, немного человеку для счастья надо! Спорят мыслители, спорят: что есть счастье?… ан вот оно! И не нужно никаких сложных морально-этических категорий привлекать. Нагадил — душевное ликование, восторг, ощущение полноты жизни. Простое, так сказать, человеческое счастье. Высокий душевный порыв. Жаль только, что не всякому дано… ну уж это — извините.