Когда Зверев вошел, по кабинету плыла густая волна сигаретного дыма, за столами сидели три мужика без пиджаков и дружно что-то строчили. На полу возле окна сидел еще один человек. Его правая рука была прикована наручником к батарее.
— Вам чего? — спросил, поднимая голову от бумаг, лысый мужик в возрасте от тридцати до пятидесяти.
— Мне капитана Сухоручко, — ответил Зверев. — Зверев моя фамилия. Вам должны были позвонить…
— А… студент. Ну, как же… звонили. Прямо из ГУВД, с Литейного. Зашиваетесь, говорят, товарищ Сухоручко? Так мы вам пришлем студента. На выручку, значит.
— Вы и есть капитан Сухоручко? — спросил Сашка совершенно спокойно.
— Он и есть… сука ментовская, — сказал мужик у батареи.
— Я и есть, — подтвердил лысый. Теперь уже все в кабинете смотрели на Зверева. — Проходи, садись.
Сашка присел около стола капитана. Сухоручко выглядел довольно тщедушным, да и ростом не выделялся. Не грозно выглядел, не по-оперски… Позже Зверев узнает, что ему круто повезло с наставником. Дмитрий Михайлович Сухоручко был опер по жизни. В своем районе он знал весь контингент. И его все знали. Без оружия, с одной ксивой и авторитетом, капитан в одиночку входил в притоны. Ни хрена он не боялся. А его боялись. И уважали. Так все и было до поры до времени… Но времена изменятся очень быстро!
— …Проходи, садись. Давай знакомиться. Познакомились. И снова Зверева стали расспрашивать: а не дурак ли он? Сашка отвечал: нет, мол, не дурак. А хочу работать в розыске.
— Точно — дурак, — сказал мужик у батареи.
— Помолчи, Витек, — бросил не оборачиваясь Сухоручко. — Лучше вспоминай, где магнитофон с Дзержинского сорок один.
Витек затих.
…Сашку расспрашивали минут двадцать. Кто родители? Где живешь? Как учеба? Какие увлечения? О, кандидат в мастера? Вольная борьба? О, молодец! Ну, а к нам-то чего?
— Я же объяснял — хочу работать в розыске.
— Ты же, брат, ничего про нашу работу не знаешь, — совершенно серьезно, без подначки, сказал один из оперов. — Ежели у тебя дурь романтическая в жопе играет… ну, это скоро пройдет.
— Короче, — подвел итог Сухоручко, — давай так: повестки разносить тебя, мужика с почти что высшим образованием, просить неловко. Неуважительно как-то… а давай-ка, брат, приходи по вечерам — посмотришь нашу романтику вблизи. Может, понятым пригодишься. А там посмотрим. Глядишь — поумнеешь, и вопрос сам собой отпадет.
Но вопрос не отпал. Сашка стал приходить в отделение два-три-четыре раза в неделю. Двадцать седьмое отделение находится в самом центре города. В ста метрах — Невский, с другой стороны — крупнейший в Ленинграде универмаг… Да что там! Со всех сторон — магазины, кабаки, театры, памятники культуры. Это автоматически притягивало и провинциальных лохов, и фирмачей. Для мошенников, спекулянтов, фарцовщиков, валютчиков, кидал, катал, карманников и проституток — рай земной. А в самом центре этого рая стоит двадцать седьмое отделение. Но его сотрудники свою жизнь райской не считают. День и ночь они выявляют, пресекают, устанавливают, задерживают… день и ночь. Из года в год. Вчера, сегодня, завтра. Но завтра упорно повторяется то, что было сегодня и вчера, и год назад…
…Зверев приходил в двадцать седьмое как на работу. Привлекали его к тому, к чему можно допустить: к мелочевке. Сашка понимал, что к нему присматриваются, и не обижался. Сам пришел — что ж обижаться?… Чаще всего ему приходилось выступать понятым. Иногда — сгонять куда-то с разовым поручением типа: вот, получи-ка адресок и лети туда, посмотри — есть ли свет в окнах такой-то квартиры. Да и повестки, хоть и не уважительно, но разносить случалось. Иногда он думал, что это напоминает обряд послушания в монастырях. Я выдержу, говорил себе Зверев. Он уже начинал чувствовать, что принадлежит к особой касте — операм УР.
А это действительно была каста! И хотя слова каста или братство не произносились даже во время пьянок, именно так себя оперативники ощущали. Деление на свой-чужой было безусловным. Свой — это мент. И не всякий мент… нет, не всякий, а только тот, кто всегда на острие. Тот, кто рискует. И в любой момент может получить удар ножом в спину или заряд картечи в упор. Тот, кто пашет за полторы сотни в месяц и не спрашивает про сверхурочные… Они действительно были кастой. И испытывали по отношению к прочим те же чувства, что фронтовики по отношению к штабистам. Они были далеки от идеала: почти все — пьющие, не сильно образованные, иногда озлобленные. Но, безусловно, незаурядные.
К Сашке присматривались. К серьезным делам не подпускали, к секретным документам — тем более. Но все же в начале декабря настал день, когда Сухоручко спросил у Зверева:
— Ты, Саня, чем сейчас занят?
Спросил, а сам знал — ничем. Сашка так и ответил.
— Тогда, — сказал Сухоручко, — собирайся. Пойдем.
— А куда?
— По дороге объясню.
Зверев надел куртку, шапку, и они пошли. Сыпал снежок, все было белым, чистым. Перед Гостиным устанавливали огромную елку.
Сухоручко в пальтишке на рыбьем меху, в кепке блинчиком и с обязательной сигаретой во рту шел быстро, поглядывал по сторонам.
— В общем, так, Саня: есть одна курва — всех достала. Ворует, водкой спекулирует, сама пьет. Сто раз ее предупреждали, случалось — прихватывали. Но — двое детей: шесть лет и три года. Куда ее сажать? А?
Сашка пожал плечами, а капитан продолжил, не дожидаясь ответа:
— Не наше, в общем-то дело, а участкового… Но он уже стонет — никак ее, стерву, не достать… Молодой еще. Он с ней и по-хорошему беседовал, и по тунеядке прессовал. На один завод приведет — она: «Ох, не могу, у меня на пыль аллергия». На другой завод — «Ох, не могу, у меня на запах мигрень»… Короче, — тварь, каких мало. А теперь эта стерва детей в приют определила. Понял? Завелся у нее хахаль, и — все! Дети лишние. Так что будем закрывать. Ты там ни во что не вмешивайся, но посматривай. И помни — мы вежливо. Мы на вы и — вежливо. Это, Саня, наш железный принцип.