— Вы налетайте, хлопцы, что стоите?
Коля пришел в общагу около девяти вечера и сразу же лег.
В полудрёме ему снова вспомнились слова Хабарова. На этот раз, другие слова. Хабаров говорил о коллективе, как о главной составляющей работы в уголовном розыске. Там всё делается коллективно: раскрываются преступления, пьётся водка, кадрятся бабы, — говорил он.
«Не факт, что вам сразу понравятся ваши коллеги, — предупреждал Хабаров, — вхождение в коллектив — штука тяжёлая, тем более — в такой коллектив. Но вы должны сделать так, чтобы они вам понравились. И вы им тоже. Поначалу будет тяжело, морально тяжело, неуютно. Потом вы привыкните. Человек вне коллектива в розыске обречён на поражение».
Коля не мог себе представить, как это так, он будет пить с этими Климовым, Жаном, Першингом? Пить, дружить и становиться таким же деградантом? Ну уж, нет… Засыпая, он умолял судьбу помочь изменить хоть что-то. Перевестись в другой отдел, заболеть, всё, что угодно, только бы не видеть этих рож и не чувствовать себя так же паршиво, как в тот день, в день Соколова.
И судьба подала ему знак. На следующий день Соколов не явился ни в девять, ни в десять. Климов отправил их за ним.
…Хрен вы его получите! — решил Коля. — И меня тоже — хрен!
Он скажет Першингу ждать у подъезда. А сам поднимется к Соколову. Першинг согласится, ему — по барабану. А Соколову он скажет, чтобы тот валил куда-нибудь из города и не появлялся недели две-три. За это время Климов, с его текучкой, о нем позабудет.
— Вы к кому, молодые люди?
Бабки — вечные обитательницы околоподъездных лавок, сканируют их взглядами по вертикали и горизонтали.
— Соколов Артём здесь живёт? — осведомляется Коля.
— Жил, милки, — говорит первая бабка.
— Отмучился, — уточняет вторая.
— Минут сорок как в морг увезли, — дополняет третья.
Коля смотрит на Першина. Тот отводит взгляд в сторону и тихонько свистит. Коле хочется удавить Першинга прямо здесь, у подъезда.
Это они его били, — пытается успокоить себя Коля, — эти гестаповцы, уроды, они долбили его как грушу. А он ударил его всего один раз! Так, слабовато…
— А что случилось? Что домашние говорят?
Единственная цель его вопроса, глупая цель, в высшей степени глупая и циничная — убедиться, что смерть не связана с их вчерашней встречей.
— Какие домашние? Один он жил, бедный. Жена была, ушла… вчера под вечер чуть-ли не на карачках приполз, — крестится первая бабка.
— Да, — качает головой вторая, — говорила ж я ему… Опять, надрался, как свинтус, вот и получил от дружков своих, уголовников…
— Не был он пьяным, Елена Ивановна! — парирует третья бабка. — Не пахло от него!
— Был, не был, это уже без разницы…
Бабки синхронно вздыхают.
— Вы из милиции, поди?
— Из милиции! — неожиданно встревает Першинг.
— А-а-а, участковый-то был уже… Походил, походил и — ушёл…
— Вы уж, найдите их, сынки… А то, что ж это делается? Что за время такое настало сволочное?
— Найдут они… Ага… Они ж молодые, Степановна, посмотри… Самих убить могут…
Коля и Першинг разворачивают оглобли. Бабки говорят что-то еще. До Коли долетают отдельные слова, обрывки фраз. «Сталина на них нет…», «…суки…», «…пропил страну Борька…», «…в наше время». Всё это влетает в одно Колино ухо и вылетают в другое. Лишь одна фраза не может покинуть его мозг, цепляясь всеми изгибами и впадинами за его извилины: «Дохтур сказал — похоже на разрыв селезёнки».
По Колиной спине струится пот. Он заливает поясницу. Разрыв селезёнки. Всего лишь один удар, — рассеянно думает Коля, — и разрыв селезёнки. Один мой удар. По одному человеку. Который жил один. И умер от одного удара в селезенку.
Они выходят на оживленный проспект. Яркое солнце сентября 1996-го года ласкает лучами их лица. Бабье лето. По улице прошла парочка симпатичных девчушек. Совсем недавно ленинградец Коля обозвал бы их крестьянками. Потому, что они говорят пол о жить, повешать и покласть. А сейчас он называет их девчушками. И Першинг называет их точно также.
Яркий солнечный свет слепит глаза. Коля закрывает их и, спустя мгновение созерцания размытых красок, видит песочные часы. Их верхний резервуар пуст. Чья-то рука берёт часы и переворачивает. Тысячи песчинок отправляются в очередной миграционный путь…
Коля дёргает Першинга за рукав.
— Жека, — говорит он, — давай зайдём куда-нибудь, вмажем? Я угощаю… По-братски…
Сакко и Ванцетти
Это было что-то.
Я развожу урку! Настоящего синего урку! Он сидит напротив, и мы болтаем как родные. А я его пишу. И не на диктофон пишу, украдкой из-под одеяла, а ручкой! В блокнот! Не скрываясь!
Развалившись на гостиничной койке, Генка ликовал. Предрасположенность к профессии, призвание, божий дар — теперь он узнал значение этих слов на собственном примере.
И всё же — по порядку.
В начале месяца Генка поступил в Омскую вышку. В Омскую высшую школу милиции, если точнее. Поступил и тут же загремел на курс молодого бойца, в специально оборудованный лагерь, далеко за городской чертой, на Черлакском тракте.
Началась новая жизнь. Распорядок дня уныл и предсказуем. Наряды, хозработы. Перловая каша с хеком. Поговаривали, что в кашу подмешивался бром.
— Бошаев, — чудил на строевой подготовке сержант Пупков, — ну, как ты носок тянешь? Как ты к преступнику подходить-то будешь, Бошаев?
— А что, — истекая потом, дерзил Генка, — к преступнику нужно строевым шагом подходить, товарищ сержант?
И так каждый божий день, всё по команде. В 17 лет! В 1992 году, когда кругом демократия, когда всем везде пути открыты, делай, что хочешь; он угодил в эту добровольную тюрьму!
Раздражало. А особенно раздражала утренняя команда «перессать». Ротой выбегали из казарменного барака, по холодку. Останавливались у небольшого перелеска. Команду озвучивал громким, мерзким голосом обнажённый по пояс старшина. Струи последовательно ударяли в траву. Над перелеском поднимались клубы пара. «Бегом, — орал старшина, — марш!», и новобранцы, гремя сапогами, уносились дальше, к реке. Генка бежал и раздражённо думал, что ему снова не удалось выполнить команду в коллективном порыве, что хочется это сделать именно сейчас, да уже поздно, бежать ещё, как минимум, минут двадцать, и придётся терпеть. Он был неисправимый индивидуалист.
За две недели обучения Генка подустал от коллектива и всего коллективного. Он решил, во что бы то ни стало взять увольнительную. Написал рапорт, указал «левый адрес». Не омич был Генка, родственников в Омске не имел, а без наличия таковых, в город могли и не выпустить.
«Прошу предоставить мне увольнение с 14.09.1992 по 15.09.1992, с пребыванием у родственников по адресу г. Омск, ул. Сакко и Ванцетти, д. 8, кв. 33».
Название улицы Генка вытащил из глубин памяти. Кто такие эти Сакко и Ванцетти, он не знал. Помнил, что есть такая улица в его родном Тамбове, и уверен был почему-то, что здесь, в Омске, её быть не должно. А если это так, то поймать его на незнании того или иного дома, магазина, памятника, будет проблематично.
— Сакко и Ванцетти? — искренне удивился майор Тюрин. — Что это? Кто?
Генке повезло, что его рапорт принял именно Тюрин. Среди всех курсовых офицеров он слыл наиболее тупым, и обвести его вокруг пальца считалось делом несложным. Соображал долго, слов знал мало, подбирал их с трудом.
— Где это? — нашёлся майор, наконец.
— На Сахалине.
«Сахалин», судя по рассказам омичей, было условным названием одного из самых окраинных районов города. Улиц там — не счесть. Как называются они, мало кто знает. Жители — сплошь безработные алкаши. Гетто.