Боон был крайне далек от так называемого социального обличительства. В "Менуэте" враждебным гамлетоподобному (точнее, гамлетопародирующему) герою является не социальное и даже не биологическое племя людей (это частность!), а мертвый автоматизм, мертво управляющий мертвой материей. Да, мертвой материей, включающей человеческий мозг. Думаю, не преувеличу, если скажу, что вопрос о местонахождении Зла является одним из самых настойчивых (хотя зачастую и бессознательных) вопросов искусства. Обычно в зависимости от социальной погоды - штормовой или штилевой - литература по-разному, то есть прямо противоположно, указывала местонахождение Дьявола: то сугубо вовне человека (в хаосе толп, в социальных контрастах и диспропорциях, во мраке космоса), то именно внутри нашедшего наконец время для самокритики индивида. XX век постепенно совместил два местонахождения Зла в одно. Этим единым местонахождением Зла стала материя как таковая. Материя, подлежащая неизбежному распаду - и вовлекающая в черную воронку уничтожения обезумевший от ужаса и отвращения разум. Литература заговорила об этом давно.
Некий автор, поднявший русскую литературу на новый уровень, примерно на треть века раньше Боона оказался буквально отравлен непереносимым, нечеловеческим ужасом перед "серой кашей" и при этом не только "не подавился криком", но сумел отлить хриплый звериный вопль в прозрачную форму классического стиха... Автор, который уже на заре прошлого века ясно уловил эту непоправимую, трагическую отчужденность человека от, казалось бы, "соприродных ему материалов", - это, конечно же, Ходасевич. Чего стоит хотя бы его стихотворение "An Mariechen"! Чем механически вести мертвую жизнь мертвого тела, "Уж лучше бы - я еле смею / Подумать про себя о том Попасться бы тебе злодею / В пустынной роще, вечерком. / Уж лучше в несколько мгновений / И стыд узнать, и смерть принять, / И двух истлений, двух растлений / Не разделять, не разлучать. / Лежать бы в платьице измятом / Одной, в березняке густом, / И нож под левым, лиловатым, / Еще девическим соском". Это бесстрашное, бесстыдное, безоглядное - сродни суициду попрание основ отвлеченной морали ради свободного, во весь выдох легких, крика ужаса перед безумием слепого существования - разве оно, это попрание, не напоминает о коллекции газетных заметочек сходного содержания (изнасилования, убийства, изнасилования и убийства) - заметочек, которые с маниакальным упорством ежедневно вырезает герой "Менуэта"?
Эти заметочки герой Боона все мечтает в один прекрасный день куда-нибудь вклеить - и вот они наконец оказываются упорядоченно вклеенными в текст "Менуэта". Полосы крупного шрифта, этакий бордюрчик, узор которого напоминает бегущие телеграфные строки, расположен в разных изданиях "Менуэта" по-разному - в некоторых вверху, в некоторых - внизу страницы. Мне сдается, что этот бордюр-бюллетень, идя через весь роман по верху страниц, дает ощущение наглухо перекрытого (заколоченного) неба; идя же по их низу непоправимой порочности самой почвы. Точнее - отсутствия почвы под ногами танцующих в темноте персонажей. Но главное, на мой взгляд, здесь то, что дела "большого мира" (социального) и "малого мира" (жизни персонажей) нимало не разделены таким, казалось бы, "авангардным" способом - напротив, эти миры неразрывно связаны. Вертикальная связь проявляется, например, в том, что сведения о "большом мире" донашиваются (как шмотки из секонд-хенда) в виде сплетен-пересудов обитателями "мира малого" - и наоборот, сплетни-пересуды "малого мира" неизбежно материализуются в зафиксированных прессой кошмарах "большого".
Текст романа связан также по горизонтали. На мой взгляд, менее удачно. Хотя очевидно, что в этом и состояла идея автора: все три персонажа, равноправно имеют возможность свободного - даже, безоглядного танца-высказывания. Каждому, в соответствии с этой идеей равенства, предоставлена отдельная сцена-глава.
Итак, роман Боона работает как ткацкий станок: он переплетает воедино вертикальную и горизонтальную основу (словесной ткани) - и в результате у нас буквально на глазах рождается очень плотное и прочное полотно. Агрессия, зло, разрушение зиждутся именно в этом нерасторжимом полотне существования, в материи как таковой - и здесь нет разницы, "мыслящая" она или нет.
В заключение несколько слов о единственном пока на русском языке издании Боона. Книга "Избранное"(1980г.) вышла в свет как перевод с нидерландского, мы же обозначаем наш текст как перевод с фламандского. Как объяснить это разночтение? Дело в том, что Боон сначала стал известен именно в Голландии, а не во Фландрии - из-за либерализма первой и жесткого католического консерватизма второй. То есть публикации Боона в большинстве своем осуществлялись именно нидерландскими издательствами. Но писал Боон на фламандском языке, который голландцам понятен. Не вдаваясь в сходство и различие этих двух языков, подчеркну, что все иностранные издания Боона значатся как перевод с фламандского.
Что можно добавить о Бооне как "человеке"? Несмотря на свои резкие понятные почти всякому писателю - утверждения о непринадлежности к данному разряду существ, Боон в течение жизни совершил как минимум два "человеческих" поступка: построил дом и вырастил сына. Участок для дома, а также материалы были куплены на гонорары из вольнодумствующей Голландии. Это произошло в 1953 году - деревушка Эрембодегем располагалась хоть и недалеко от Алста, но давала отраду уединения. Постройку дома писатель осуществлял сам - руками потомственного мастерового. Там он и умер - в конце жизни довольно много пил, не выдержало сердце. Версия о самоубийстве (целенаправленный перебор спиртного) остается открытой.
После этого его земляки, обитатели Алста, - те, о которых он с таким горестным изумлением пишет в "Менуэте", те, для которых при жизни он был, разумеется, и притча во языцех, те, от которых (добровольный остракизм) он бежал без оглядки, - эти люди совершили поступок, насквозь "человеческий" и полностью предсказуемый: поставили писателю памятник.
Марина Палей
Часть первая. Морозильные камеры