Главное, на улицу Дамело выпустили, однако следом не пошли. Не то чтобы он сильно надеялся, но хотя бы Димка мог пересилить своего внутреннего Мецтли и приглядеть за другом детства? Проводить до выхода, не дать изжарить живьем… Или Димми тоже считает, будто за попытку сохранить веру еретику полагается казнь через аутодафе?
Ощущение «я-не-доверяю-никому-даже-себе» было внове. Прежняя недоверчивость индейца, затерявшегося среди белых, казалась блаженным неведением ребенка, бегающего за стрекозами и бабочками на лесной опушке. Ребенка, не понимающего: в нескольких шагах, прямо за цветущими кустами — темная, холодная, безжалостная чащоба.
Отныне у него не было даже Амару. Даже Диммило. Даже себя.
Ты сам себе худший враг, из последних сил напоминал Дамело своему внутреннему зверю, вечно готовому сорваться в душные леса, в бешеный бег, когда одно только напряжение мышц дарит ощущение счастья. Ох, как ему не хватало счастья прямо здесь и сейчас, животного, бесстыдного счастья, без людских заморочек и игр. Бросить бы взгляд в толпу, выдернуть из массы лиц такой же взгляд — жадный, дикий, ищущий, показать одними глазами: я здесь, я дам тебе то, на чем ты сидишь, давно и плотно. Расслабься, детка. Рас-слабь-ся. И Дамело не выдерживает, осматривается исподтишка, оправдываясь перед самим собой: конечно же, я не всерьез, я только что вышел со свадьбы богов, а на вид как из обезьянника, в одежде, провонявшей джунглями и пивом, в щетине по самые глаза. Нужно домой, принять душ, принять сто грамм, а лучше двести, не для опьянения, для сугреву, растворить холодный, склизкий клубок, который давит снизу на сердце, словно в груди у Дамело растет личинка Чужого, грудолом.
Однако взгляд его уже надежно увяз, подземка именно то, что нужно сексоголику — реки и водопады незапоминающихся, отстраненных лиц. Войдешь в вагон и тебя затянет мош[107] московского метро. Тяжело переступая на месте и покачиваясь в такт неслышимой музыке, ты будто плывешь через скудно освещенные тоннели, в которых, если верить городским легендам, чего только не бывает.
А бывает так, как сейчас: лицо стоящего невдалеке проясняется, точно закончилось действие гипноза, зрачки его расширяются, сбивается дыхание, вы УЗНАЕТЕ друг друга и ты чувствуешь, как петля лассо затягивается, лишая воли, стреноживая — неважно, тебя или того, кто напротив.
Ставки сделаны. Ставок больше нет.
Дамело попробовал прикрыть глаза, разорвать зрительный контакт, напомнить себе, где он и куда направляется, но чужая жажда, осязаемая словно прикосновение, не отпускала, палила огнем. Индеец посмотрел еще раз: какая. На деле-то все равно было, какая — дурнушка, красавица, блондинка, брюнетка. Главное — своя. Ей тоже каждый раз требуется новое тело, новое лицо, новый член, у нее так же, как у тебя, сбита настройка по умолчанию. Природа настраивает человека на семью, на потомство, заставляет искать стабильность, верность и заботу. А вы вон что — сидите на опасном, унизительном удовольствии, после которого зловонная стая страхов только гуще, ближе, наглей.
Странная штука страхи. Дамело столького боялся, что уже и счет потерял. Боялся крикливых теток, которым никогда не пофиг и «здесь же дети ходят!», хотя какие дети в ночной подворотне… Сообщений о случайной беременности, которая на деле не что иное, как ловчая яма для завидного холостяка, боялся. Боялся потерять контроль, но и брать его на себя — тоже боялся. Боялся исполнения предназначения и неисполнения. Вот так наткнешься на что-то вековечное, из древней легенды, и у него, и у тебя свое предназначение, не выполнишь — умрешь, а что делать и как, не подскажет никакой суфлер, давно забыты напутствия богов, перепутаны роли и перевраны реплики.
— Эй? — обращается к нему, задумавшемуся, та, которую индеец выбрал. Или она — его. И вдруг звонко щелкает пальцами перед самым его лицом: — Вы выходите?
— Мы выходим, — кивает Дамело, перехватывая тонкое запястье. — Конечно, выходим.
На избраннице Сапа Инки блестящая черной лаковой кожей куртка — новехонькая, без единой трещинки-царапины, пахнущая магазином, потертые джинсы, порванные на коленках, на шее — длинный голубой шарфик, с которым столько всего можно придумать, даже если в запасе лишь несколько минут.
107
Мош — танец в публике, зародившийся в начале 1980-х годов на Нью-Йоркских и Бостонских хардкор-панк концертах. Предшественником моша является слэм — действие публики на музыкальных концертах, при котором люди толкаются и врезаются друг в друга. В отличие от слэма, мош является танцем и выполняется в такт музыке —