– И все? – спросил Кара.
Он вынул рулон, и я сразу узнал рисунки, которые унес из кофейни во время нападения на нее. Я не спросил, каким образом рисунки оказались у них. Каждый из нас – я, Келебек и Лейлек – отбирали свои рисунки. В стороне остался лежать только рисунок лошади. Я понятия не имел, кто нарисовал эту лошадь.
– А это – не твоя работа? – сурово спросил Кара.
– Нет, я это не рисовал.
– А лошадь для книги Эниште?
– И для него не рисовал.
– Мастер Осман определил, что это твой стиль, – сказал Кара.
– У меня нет стиля, – возразил я. – Я говорю это не ради похвальбы, что, мол, противостою современным веяниям. И не для того, чтобы доказать свою невиновность. Для меня иметь свой стиль – это хуже, чем быть убийцей.
– Твои работы отличаются от работ старых мастеров и других художников, – сказал Кара. – Мы, – он показал на Лейлека, – будем искать в обители последний рисунок, украденный подлым убийцей Эниште. Ты видел тот последний рисунок?
– Это было нечто, чего не мог принять ни наш падишах, ни мы, художники, связанные со старыми мастерами, ни мусульмане, исповедующие нашу религию, – сказал я и умолк.
МЕНЯ НАЗОВУТ УБИЙЦЕЙ
Вы забыли обо мне, не так ли? Не буду таить хотя бы от вас, что я здесь.
Я так счастлив здесь! Мы сидим с братьями-художниками, утешаем друг друга, вспоминаем прошлое и думаем не о вражде, а о красоте и прелести рисования. Мы сидим, ощущая наступление конца света, влюбленно глядя друг на друга влажными глазами, вспоминаем прекрасные дни, и кажется, в этот миг в нас есть некоторое сходство с гаремными женщинами.
Посреди этой идиллии они вдруг неожиданно набросились на меня. Мы, все четверо, не удержались на ногах и упали. Мы катались по полу, но это продолжалось недолго. Скоро я лежал на спине, а они оседлали меня.
Один сел мне на колени, другой – на правую руку.
Кара уселся на грудь и коленями прижал мои плечи.
Он вытащил что-то из-за пояса, это оказалась длинная игла с очень острым концом. Он приблизил ее к моему лицу, будто хотел проткнуть мне глаз.
– Восемьдесят лет назад, когда пал Герат, – сказал он, – великий мастер Бехзад понял, что все кончено, и гордо ослепил себя этой иглой, чтобы никто не заставил его рисовать по-новому. Бехзад ослепил себя и еще пятьдесят художников, подарив им, любимым рабам Аллаха, божественную тьму. Слепой Бехзад привез иглу из Герата в Тебриз, а потом шах Тахмасп подарил ее отцу нашего падишаха вместе с прославленной книгой «Шах-наме». Узнав, что падишах заказал свой портрет в манере европейских мастеров и что вы, его любимые дети, предали его, мастер Осман вчера ночью в помещении хранилища падишаха вонзил эту иглу в свои глаза так же, как когда-то Бехзад.
Кара угрожал ослепить меня, остальные старались отвести от моих глаз иглу.
Кара испугался, что у него отберут иглу и мы договоримся между собой. Началась борьба. Потом все произошло так быстро, что я поначалу ничего не понял: я почувствовал резкую боль в правом глазу; лоб у меня на мгновение онемел. И тут я увидел, как Кара решительно вонзает иглу мне в левый глаз. Я даже не шевельнулся, только почувствовал жжение. Все смотрели на мои глаза и на кончик иглы. Будто не верили в свершившееся. Когда наконец осознали, что со мной произошло, удерживающие меня руки ослабли.
Я начал кричать, я выл, но не от боли, а от ужаса.
Не знаю, долго ли я кричал. Я чувствовал, что мой крик приносит облегчение не только мне, но и им.
Я еще не ослеп. Я – слава Всевышнему! – еще мог видеть, как они в ужасе наблюдают за мной и как дрожат на потолке обители их тени.
– Оставьте меня, – кричал я, – оставьте!
– Рассказывай, – приказал Кара. – Рассказывай, как вы встретились с Зарифом-эфенди в тот вечер. Тогда мы тебя оставим. И я стал рассказывать:
– Бедный Зариф-эфенди встретился мне, когда я возвращался домой из кофейни. Он был встревожен, вид у него был несчастный. Сначала мне стало его жалко. Оставьте меня, у меня темнеет в глазах, я вам потом доскажу.
– Сразу не потемнеет, – нагло сказал Кара. – Можешь мне поверить, мастер Осман увидел лошадь с усеченными ноздрями после того, как проколол себе глаза.
– Зариф-эфенди сказал, что хочет со мной поговорить, сказал, что доверяет только мне.
Рассказывая, я жалел не Зарифа-эфенди, а себя.
– Если ты расскажешь все до того, как кровь прильет к глазам, ты утром сумеешь последний раз вдоволь насмотреться на мир, – сказал Кара. – Слышишь, дождь кончается.
– Я предложил Зарифу-эфенди вернуться в кофейню, но заметил, что эта мысль ему не понравилась, более того, он испугался. Тут я впервые понял, как сильно отдалился от нас Зариф-эфенди, с которым мы работали вместе двадцать пять лет, со времен ученичества. Последние восемь-девять лет, с тех пор как он женился, я встречал его в мастерской, но толком даже не разговаривал с ним. Он сказал мне, что видел последний рисунок. Это очень большой грех. Никому из нас он не простится. Все мы будем гореть в аду. Он был очень напуган: сам того не ведая, он совершил большой грех.
– Что это за большой грех?
– Когда я задал ему этот же вопрос, он с изумлением посмотрел на меня: мол, сам прекрасно знаешь. Я тогда подумал, что наш товарищ по ученичеству сильно постарел. Он сказал, что Эниште в последнем рисунке слишком дерзко использовал перспективу. Все в этом рисунке сделано, как у европейцев, все изображено не так, как видит Аллах, а так, как видят наши глаза. Это один большой грех. Второй грех: халиф ислама, наш падишах, изображен одного размера с собакой. И третий грех: такого же размера изображен сатана, мало того, он изображен на рисунке весьма симпатичным. Но самое большое надругательство (что было неизбежно, раз уж рисунок делался в европейском стиле) – это изображение нашего падишаха: крупный портрет с подробно выписанным лицом, как делают идолопоклонники и христиане, не сумевшие преодолеть привычек идолопоклонников и вешающие на стены «портреты», чтобы поклоняться им. Зариф-эфенди знал это слово от Эниште и справедливо полагал, что с появлением портрета закончится мусульманский рисунок. Мы не пошли в кофейню, где, по его словам, хулят проповедника и нашу религию, мы ходили по улицам. Иногда он останавливался и спрашивал меня, словно просил помощи, правильно ли все это, правда ли, что все мы будем гореть в аду? С одной стороны, он раскаивался, с другой – я почувствовал это – сам не верил в то, что говорил. Он просто делал вид, что убивается.
– Ни один мусульманин не будет так убиваться, невольно совершив грех, – продолжал я. – Хороший мусульманин знает, что Аллах справедлив и всегда понимает намерения своего раба. Только дураки могут верить, что за съеденный случайно, по неведению кусок свинины можно попасть в ад. Истинный мусульманин помнит, что ад существует для устрашения других. Зариф-эфенди это и делал: хотел запугать меня. Скорее всего, по наущению Эниште, я это еще тогда понял. А теперь скажите мне правду, братья-художники, налились ли кровью мои глаза, теряют ли они цвет?
Они поднесли свечу к моему лицу и посмотрели внимательно и заботливо, как врачи.
– Нет, будто ничего и не было.
Неужели последним, что я увижу в мире, будут устремленные на меня глаза этих троих?
– Эниште окружил работу над книгой тайной, и Зариф-эфенди боялся совершить грех. Но чего бояться художнику с чистой совестью?
– Художник с чистой совестью сегодня может бояться многого, – резонно сказал Кара.
– Твой Эниште был убит, потому что боялся. Он утверждал, что заказанные им рисунки не противоречат нашей религии и Корану. Зариф-эфенди и твой Эниште очень походили друг на друга.
– И ты убил обоих, не так ли? – сказал Кара.
Мне показалось, что он сейчас ударит меня, но я понимал, что новоиспеченный муж красавицы Шекюре не имеет ничего против убийства Эниште. Нет, он не будет меня бить, а если и будет, что ж, мне все равно.