Выбрать главу

— Я знаю этот псалом… знаю, знаю! — подхватил регент. — Но петь его мне не хотелось бы. Он сочинен не для пения. Мы как-то раз исполняли его, когда цыгане украли кобылу у пастора, — хотели ему угодить, а он совсем расстроился. Уж и не знаю, о чем только думал царь Давид, когда сочинял этот псалом, который нельзя петь, не позоря себя самого! Затянем-ка лучше четвертый псалом на распев Сэмюэла Уэйкли, улучшенный мной.

— Вы что, очумели? Я вам сказал пойте сто восьмой на Уилтширский распев, и вы у меня споете! — заорал Хенчард. — Ни один из всей вашей компании горлодеров не выйдет отсюда, пока этот псалом не будет спет! — Он выскочил из-за стола, схватил кочергу и, шагнув к двери, загородил ее спиной. — Ну, а теперь валяйте, не то я вам всем ваши дурьи головы проломлю!

— Перестань… зачем так сердиться?.. Ну что ж, нынче день воскресный, и слова эти не наши, а царя Давида; может, мы, так и быть, споем их, а? — проговорил один из перепуганных хористов, оглядывая остальных.

Итак, инструменты были настроены и обличительные стихи спеты.

— Спасибо вам, спасибо, — проговорил Хенчард, смягчившись, и опустил глаза, видимо чрезвычайно взволнованный музыкой.

— Не осуждайте Давида, — продолжал он вполголоса, покачивая головой и не поднимая глаз. — Он знал, что делал, когда написал это!.. Пусть меня повесят, но, будь у меня деньги, я бы на свои средства содержал церковный хор, чтобы он играл и пел мне в эту тяжелую, темную пору моей жизни. Горько одно: когда я был богат, я не нуждался в том, что мог бы иметь, а когда обеднел, не могу иметь то, в чем нуждаюсь!

Все молчали. В это время Люсетта и Фарфрэ снова прошли мимо «Трех моряков»: на этот раз они возвращались домой после недолгой прогулки по большой дороге, ибо они, как и многие другие, обычно гуляли по воскресеньям в промежутке между церковной службой и чаепитием.

— Вот тот, про кого мы пели, — сказал Хенчард.

Певцы и музыканты обернулись и поняли, о ком он говорит.

— Упаси боже, конечно нет! — сказал виолончелист.

— Он и есть, — упрямо повторил Хенчард.

— Да если бы я знал, — торжественно заявил кларнетист, — что это пели про живого человека, никто бы не вытянул ни звука из моего горла для этого псалма. Помилуй бог!

— Из моего тоже, — поддержал его хорист, певший первым голосом. — Но я подумал: эти стихи сочинены так давно и так далеко отсюда, что, может, и не будет большой беды, если я услужу соседу. А ведь против распева ничего не скажешь.

— Ладно, чего уж там, ребята, псалом-то вы все-таки спели! — торжествующе закричал Хенчард. — Что до этого человека, так ведь он отчасти своими песнями обворожил меня, а потом выжил… Я его мог бы в бараний рог согнуть… да только не хочу.

Хенчард положил кочергу на колено, согнул ее, как прут, бросил на пол и отошел к двери.

В эту минуту Элизабет-Джейн, узнав, где находится ее отчим, вошла в зал, бледная и встревоженная. Хористы и музыканты расходились, соблюдая обычай не пить больше полпинты. Элизабет-Джейн подошла к Хенчарду и стала уговаривать его пойти вместе с нею домой.

К тому времени вулканическое пламя в груди Хенчарда уже угасло, и он был податлив, так как еще не успел напиться. Девушка взяла его под руку, и они пошли вместе. Хенчард брел нетвердыми шагами, как слепой, повторяя про себя последние строки псалма:

И да не вспомнит мир вовек Проклятых их имен.

Наконец он сказал Элизабет-Джейн:

— Я хозяин своего слова! Я двадцать лет не нарушал обета и теперь могу пить с чистой совестью… Уж я ему покажу… кто-кто, а я мастер подшутить, когда придет охота! Он у меня все отнял, и, клянусь небом, попадись он мне только на дороге, я за себя не поручусь.

Эти бессвязные слова напугали Элизабет, особенно потому, что выражение лица у Хенчарда было спокойное, решительное.

— Что вы собираетесь делать? — спросила она осторожно, хотя уже догадалась, на что намекает Хенчард, и дрожала от тревоги и волнения.

Хенчард не ответил, и они молча дошли до домика, где он жил.

— Можно мне войти? — попросила девушка.

— Нет, нет! Не сегодня! — сказал Хенчард, и она ушла, испытывая страстное желание предостеречь Фарфрэ: она считала, что почти обязана это сделать.

Не только по воскресеньям, но и в будни Фарфрэ и Люсетта носились по городу, как две бабочки, или, скорее, как пчела и бабочка, заключившие союз на всю жизнь. Люсетте, видимо, не хотелось никуда ходить без мужа, и когда дела не позволяли ему провести весь день с нею, она сидела дома, ожидая его возвращения, и Элизабет-Джейн видела ее из своего окна под крышей.